Записывать всех на бумагу он, конечно, не успевал, поэтому наладил с помощью Мурзина свой старый магнитофон. Усаживал перед ним очередного посетителя, и тот начинал. Конечно, поначалу стеснялись и пугались. Живому человеку еще можно соврать (оно привычно), говорить же в микрофон, стоящий на столе и приподнимающий свою голову, наподобие гадюки, было как-то жутковато.
Но несмотря на это, приходили многие.
15
Приходили многие, опасаясь, что другие расскажут неправду. Лучше уж из первых рук. Часто увлекались, забывали и про Дуганова, и про микрофон, начинались то веселые, то грустные, то и вовсе горькие воспоминания...
Вдруг пришел Савичев. Он пришел странно, ночью, в дождь.
Посидел, помолчал. Дуганов смотрел на него, удивляясь его тяжелой задумчивости. Савичев всегда считался мужиком беспечальным, легким. Выпить – когда угодно. Поработать – тоже пожалуйста. Помочь соседу – да ради бога. Всю жизнь живет в Анисовке, всем кум, сват, родственник, приятель. Душа человек то есть. Однажды, лет пятнадцать назад, он вдруг неожиданно уехал от жены и дочери в Сарайск. Год его не было, потом вернулся. Что там делал, неизвестно. И продолжал жить так, как раньше: легко, весело, ясно.
И вот сидит, перетирает в пальцах хлебные крошки, молчит – необычный, таким его Дуганов не помнит.
Наконец вымолвил:
– Пишем, значит?
– Пишем.
– Ясно. Про меня никто ничего такого не говорил?
– А чего – такого?
– Мало ли.
– Да нет, ничего особенного.
– Никто?
– Никто.
– Ясно...
И Савичев поднялся и пошел к двери. Обернулся:
– Ты вот что, Валерий Сергеич. Если кто чего такое скажет, ты не пиши. Ты мне скажи, а писать не надо.
– Да чего такое-то?
– Ты сам поймешь.
Дуганов усмехнулся, но, подняв глаза на Савичева, подумал, что усмешка не ко времени. Не к моменту. Свет настольной лампы падал на Савичева косо, снизу, скулы обозначились жестко, нос стал прямым и четким, а глаза прятались глубоко в тени, но казалось, смотрят оттуда с такой неприятной прямотой, что трудно выдержать. Совсем незнакомый человек стоял перед Дугановым.
– Ладно, не беспокойся, – сказал Дуганов. – Иди себе...
А утром следующего дня ворвался Лев Ильич. Он до этого только смеялся над Дугановым и теми, кто ходил к нему. Он смеялся, вышучивал, просил не забыть упомянуть про него, про его кошмарные злодейства на почве руководства винзаводом и анисовским хозяйством в целом.
И вот ворвался, бледный, с кругами под глазами от бессонной ночи, сел к столу, стукнул кулаком:
– Предупреждаю: все, что про меня наболтали, вранье!
– Да никто особенно и не болтал, Лев Ильич...
– То есть как?
– А так. У них интерес про себя, про близких, про соседей. Про вас у них интереса нет.
– То есть совсем ничего не говорили? – не мог поверить Шаров-старший.
– Фактически ничего.
Лев Ильич помолчал. Постучал пальцами. И сказал:
– Тогда так. Начнем. Родился я в скромной, но хорошей семье... – и несколько часов рассказывал Лев Ильич о своей жизни.
Приходил и батюшка, отец Геннадий, священник анисовской церкви и всего прихода (совпадающего с границами нашего участка). Он занятия Дуганова не одобрил.
– Нехорошо получается, – отечески укорил двадцативосьмилетний выпускник Сарайской семинарии шестидесятидвухлетнего бывшего парторга и профорга. – Прихожан в церковь на исповедь и причастие не заманишь, отвадили вы их. Они и раньше-то не очень, а теперь совсем. Я от епархии взыскание скоро получу. И суетным ведь делом занимаетесь. Богу и без вас все известно, он всем без вас воздаст. Вы же судить не имеете права.
Дуганов, не утвердившись еще точно в своем отношении к Богу, ответил уклончиво:
– А я ни на что не претендую, делаю посильное дело. Светским порядком. И вообще, господин поп или как вас...
– Батюшка...
– Ладно. И вообще, батюшка, раньше как было? Был я парторг, например. Прихожу, например, к Стасову. С целью беседы. А он меня на порог не пускает и говорит: я, говорит, беспартийный, и ты со мной мероприятия проводить не имеешь права! Иди, говорит, точи мозги своим коммунистам! Это я к тому, что, будучи, если честно, не вполне верующим, не обязан, батюшка, принимать к сведению ваши указания.
– А это не указание, сын мой... то есть товарищ... то есть... Это не указание, а просто... Я к чему, собственно. Вы душами людей озабочены?
– Конечно.
– Вы ведь не думаете, что вера людям вредит?
– Ни в коем случае!
– Так вот. Пришел к вам человек, рассказал вам что-нибудь, вы послушали, записали. А потом дайте совет: идите, дескать, к батюшке и излейте грехи ваши из души вашей, и он их вам отпустит. Людей это утешит, понимаете? У вас-то нет права грехи отпускать, а у меня есть.
– Ну, в этом я... – Дуганов умолк. Он хотел высказать свое сомнение о праве одного человека отпускать грехи другому, даже если отпускающий грехи – священник, но остерегся. Да, сегодня он не вполне верующий, но вдруг завтра поверит? Лучше уж заранее не гневить Бога – и его служителя.
Договорившись таким образом о сотрудничестве, о. Геннадий удалился, а Дуганов задумался было, но долго не мог предаваться размышлениям – слишком был занят.
16
Он настолько был занят, что не успевал замечать изменений, происходящих с его двором и домом. Суриков, Мурзин и Куропатов построили-таки сарай – вдвое больше прежнего. Обновили и другие постройки. Лидия Куропатова обратила внимание, что у Дуганова по-холостяцки пусто – даже кур нет. И притащила трех лучших своих несушек с петухом, а потом захаживала, чтобы покормить их и собрать яйца. Андрей Ильич выделил из общих фондов оцинкованную жесть, а Лев Ильич прислал рабочих, Желтякова и Клюквина, и те в рекордные для самих себя сроки заменили старый шифер, крыша заблестела белым золотом. Забор также поставили новый, сад и огород благоустроили, рыли траншею, чтобы подвести водопровод.
– Да зачем мне это? – говорил Дуганов. – Не надо мне этого!
Но останавливать людей в рвении делать добро считал тоже неправильным.
А они все шли, рассказывали о своей жизни. Молодежь, правда, за редким исключением, не присоединилась к общему порыву, она в потомков и в их суд мало верит. А из совсем малых прибежал только Ленька Шаров заявить, что если кто на него думает, будто он у Квашиной окно разбил позавчера, то неправда, разбил не он, а Васька Куропатов.
С прошлым все становилось более или менее ясно. Но вот настоящее представлялось туманным. Люди посматривали друг на друга и на самих себя, словно выстораживая, кто чего не так сделал или не так сказал.