Неожиданно для себя в размышлениях своих, путаных, но не беспричинных, Глотов как-то незаметно успокоился. Чего уж там? Будь что будет. Решил еще раз позвонить в «бригаду».
– Да, – неожиданно после долгих протяжных гудков трубка отозвалась каким-то хриплым незнакомым голосом.
– Это ты, что ли, Андрей? – по инерции спросил Филиппович.
– А кто его спрашивает? – ответили вопросом на вопрос, как будто это был не сотик, а какой-то стационарный «номер» где-нибудь в общаге.
– А ты кто такой? – озадачился Глотов.
– Хрен с горы, – грубо рявкнула трубка. И Филиппович, быстро отключившись, внимательно посмотрел на дисплей. Да нет... все правильно... номером он не ошибся. Тогда в чем дело? Почему Андрюхин телефон у какого-то незнакомого мужика? Странно. Может, он его потерял, разиня? Или отдал кому? Но долго мозги пудрить не хотелось. Да и недосуг – надо еще от снега дорожку к коттеджу очистить, скоро ведь и Юлечка из школы прибежит.
Татьяна
Глядя на Таньку Осипову, поселковую фельдшерицу, старики часто качали головой: «Вот шебутная же!» И не поймешь при этом – то ли с укоризной, то ли с восхищением. А вернее, и того и другого понемногу. И то правда. Жила, как в театре каком. Вечно с шутками-прибаутками. Чаще всего что-нибудь под нос себе напевая, она даже ходить-то спокойно, как все люди, не умела. Все спешит, все несется стремглав куда-то, пигалица малая, со своей огроменной сумкой на плече, скачет, подпрыгивая, будто в «классики» играет, по шатким поселковым мосткам. Вся какая-то голенастая, угловатая, как недавно вылупившийся гусенок. Там, где у нормальных баб груди быть положено – вот уж совсем пустяшные остренькие бугорочки. В общем – срамота одна, глаз положить не на что. Ослепительно, ну просто страсть какая рыжая. Веснушки, мелким крапом, – кажется, везде, даже на веках, на мочках ушей. Со вздернутым, пуговкой, задорным носиком.
И пора бы вроде уже остепениться, поумнеть, что ли. Все ж не пацанка – под тридцать лет. Вести себя поспокойнее, прилично возрасту. Хоть бы изредка, для близиру, посидеть с соседками на завалинке, посудачить, поплакаться о своей нелегкой бабьей доле. Чтоб могли они пожалеть тебя, всплакнуть с тобой за компанию, приобщить, посчитав ровнею, к своему сообществу. И ведь есть от чего – совсем одна, дуреха, осталась. Вроде как где-то там, на Западе, двоюродный дядька у нее имеется, но о нем в поселке – ни сном ни духом. Знать, так она ему по жизни нужна, если за все годы ни разу о себе хоть как-то не напомнил... Так нет же! Никого зловредная гордячка Танька в душу к себе не пускала, не просила, из дурацкого принципа, конечно, ни у кого помощи. Все сама, настырная. Да быстро, да походя, будто нет для нее никаких трудностей, за что ее бабы, естественно, недолюбливали. А ей-то, по всему видно, на любовь на их начихать с высокой башни. И не только на их любовь. И с мужиками вела себя Танька, по поселковым понятиям, в высшей степени странно, как будто способна была вот так, одна, без мужа, без детей до скончания века своего прожить. Никого из них, как ни пытались, близко к себе не допускала. Нет, не то чтобы вообще – не давала к душе своей прирастать. Бывало, и на ночь кого у себя оставит. Но после ночки-то этой непременно унизит, да чаще всего при народе. Считай, ни за что ни про что, отбреет так, что только держись. И мужики, хоть и тянуло их к ней, как мух на варенье, к полному непроходящему изумлению женской половины поселка, всегда старались держаться с ней настороже. Редко кто из них, да и то не надолго, решался продолжить отношения с этой оторвой дальше зубоскальства. Да ну ее к лешему, шебутную. Что, в поселке других баб мало? Раз в пять, наверно, больше, чем мужиков. И каждая просто мечтает хоть на день какой, на час почувствовать себя счастливой замужней. А потом – хоть потоп, хоть – трава не расти.
Но при всем при том фельдшерицей Танька была настоящей. Все могла, все умела. Хоть днем, хоть ночью обратись к ней кто, даже и совсем для нее первый вражина, со своей бедою, тут же летит на помощь, отбросив в сторону все другие, порой неотложные дела. Никогда не откажет под каким-нибудь удобным предлогом, не оставит без участия.
Окончив в Зареченске медучилище, она и не думала, как большинство сокурсниц, оставаться в городе. Чего она там такого особенного не видала? Шумных компаний никогда не любила. Они всегда напоминали ей юность, когда пришлось настрадаться от шальных материнских застолий, которые та все чаще после смерти отца устраивала, панически боясь своей теперешней женской неприкаянности. Гуляла, уже вконец опустившаяся, со всеми подряд, порой уж просто с последними завалящими мужиками напропалую, пока и сама не сгорела, захлебнувшись зеленой блевотиной под столом после очередной грязной и безмерной попойки... Сколько потом времени, после нелепой и жалкой материнской кончины, ну уж точно не один месяц, с просто маниакальным упорством выдраивала Танька каждый угол в хате, держала открытыми настежь все окна и двери, пытаясь выветрить ненавистный запах этих бесконечных попоек, вечно замурзанных, провонявших потом материнских ухажеров. И до тех пор вылизывала, пока не стал ее неказистый пятистенок отдавать почти что стерильной чистотой больничной палаты...
Ни к каким пресловутым благам цивилизации Таньку особо не тянуло. Да и какие там блага в шестидесятитысячном Зареченске? Из «культурных центров» – один захудалый музей, да два кинотеатра, да куча забитых под завязку всевозможным товаром магазинов да магазинчиков. Вот это уж действительно музеи! Да толку-то. Все равно почти все, что манит, – не по деньгам. Попробуй найти такую работу, чтобы там вовремя да еще и хорошо платили. А потому Танька после окончания вернулась в Ретиховку, не раздумывая. Недаром же слово молвится – где родился, там и пригодился. И в родном поселке чувствовала она себя действительно нужной, необходимой людям. Твердо понимала, что без нее станет им, при их и так уже нелегкой деревенской жизни, еще гораздо плоше, труднее. Случись какая беда, а до того же Зареченска – почти двадцать пять километров. Автобус давно ходит раз в два-три дня, а машин на весь поселок всего четыре осталось. Да и те давно на ладан дышат. Старикам не по карману содержать личный транспорт. Один бензин в какие сумасшедшие деньги обходится. Так что попробуй доберись. Да вовремя. А иной раз счет не на часы идет – на минуты. Вот и носилась Танька по поселку как угорелая... То у старика какого-нибудь сердечко прихватит или вконец изведет проклятущая гипертония, то ребенок прихворнет или чем поранится, или цепанет какая поселковая псина одного из местных пьянчужек, озверясь, за задницу... Чего только не приключится с людьми в богом забытом таежном селении, считай, почти отрезанном от человеческого мира! Бывало, и роды принимать приходилось. Сколько уже крестников у Татьяны со щенячьим восторгом носится по грязи на извилистых улицах Ретиховки? А немало – кто бы их считал... Ну и кто же всем им теперь, волею судьбы неприкаянным сельским безработным, без нее поможет? Кому они теперь нужны? Да все такие ершистые, озлобленные на власть, порою с просто непомерным крестьянским гонором...
* * *
За минуту собралась, когда уже поздно вечером ввалился в хату насмерть уставший, до подмышек промокший Семеныч и позвал к какому-то там неведомому раненому парню. Так и бросила, не успев развесить, на морозе во дворе тазик с постирушками. Не добившись от соседа (жил он от нее за три дома) подробностей, как всегда, «партизан» доморощенный, и слова лишнего не уронит, запихнула в свою необъятную фельдшерскую сумку все, что могло пригодиться при любом раскладе. Понеслась за ним в темень, напрямки через огороды, по завьюженному полю к давно заброшенной сторожевой будке у силосной башни на закрайках села. Семеныч предусмотрительно домой к себе парня не потащил, справедливо полагая, что пострелыша могут усиленно искать. Зачем лишний раз маячить перед бабьем, давать новый повод их длинным языкам?