— Ремень подтяни, солдат! — заметил на ходу Герасимов.
Боец пялился на спину ротного, не понимая, почему тот приехал так рано — а говорили, что через две недели. На пороге кабинета Герасимов едва не сбил с ног Ступина.
— Что, Саня, не ожидал? Открой окно, накурено, дышать нечем… Соскучился я по вам, потому и приехал. Говорят, ты здесь совсем бойцов распустил… Возьми в моей сумке водку, открой. Черт, сердце так колотится, что сейчас выскочит из груди… Наливай, не стой! Какие проблемы? Чего ты трясешься? И почему здесь так грязно? Завалил пепельницу окурками, в корзине полно мусора!
— Трудно, командир… Каждый день нам биздюлей вставляют. Я никак не могу перехватить инициативу…
— Что ты не можешь перехватить?.. Инициативу? Тьфу, бля! Сашок! Я же тебя учил — думай только о том, как сохранить пацанов. Только об этом думай! Собираешься на войну — думай, проверяй каждого, муштруй, дрессируй, учи защищать себя и помогать товарищам. Они должны чувствовать, что защищены — тобой, твоим опытом, твоей заботой. Они не должны бояться! Они должны твердо знать: командир сделает все, чтобы сохранить им жизнь!
— Да, я пытался так, как ты говоришь…
— Херово пытался, Ступин! Давай, пей!
— Командир, я все понимаю… Но здесь что-то не то… Так нельзя… Это неправильно… Надо менять тактику. От пассивной обороны переходить в активное наступление…
— Слушай, ты, активный наступатель! Знаешь, сколько в полку пацанов полегло за последние дни?
— Знаю. Потому что мы не умеем воевать. Надо всегда бить первым, а мы только защищаемся. Потому бойцы боятся.
— Ты еще очень глуп, Ступин! У тебя в жопе играет детство. Ты свой боевой опыт приобрел на пионерских «Зарницах»! А они, — Герасимов показал рукой на стену, — хотят жить. И твоя задача — научить их не высоты штурмовать, а выживать, чтобы вернуться домой, к своим мамашам!
— Может быть, я молодой командир, — крепко сжимая кружку, произнес Ступин. — Но солдат учу побеждать.
Герасимов схватил лейтенанта за воротник и смял его.
— Сделай себе дырочку в носу и повесь на него все свои дурацкие победы. А солдат побереги для мамаш… — Герасимов оттолкнул Ступина от себя и плеснул себе еще водки. — Ты запугал личный состав, Ступин! У нас уже не рота, а сливочное масло! Размазывай его, как хочешь. Бойцы смотрят на тебя как на идиота, которому насрать, будут они жить или нет. У них нет никакой веры в нас, командиров!
И уже совсем криком:
— Ты понимаешь, что они уже не верят в нас!! Они знают только одно: завтра мы снова поведем их на убой!! На убой!!
В кабинете стало тесно и душно от внезапно повисшей тишины. Ступин грел кружку в ладонях. Герасимов сидел на автомобильных сиденьях и смотрел на контур люка под своими ногами.
— Иди, готовь роту к боевым. Через два часа строевой смотр, — сказал Герасимов тихо, не поднимая головы, и тотчас: — Стой! Как там Гуля? Ничего о ней не слышал?
— Гуля? — переспросил Ступин, остановившись у двери. Лицо его посветлело, расслабилось. Наступил прекрасный момент для мести, для ответного выпада за унижение. — А Гуля уехала с БАПО. Колонна уже в Ташкургане, — ответил лейтенант охотно. — По-моему, эта поездка ей в удовольствие.
— В каком смысле? — насторожился Герасимов.
— Да говорят… — едва сдержал улыбку Ступин. — В смысле, Шильцов звонил и рассказывал… Там, на «точке» в Дальхани… Грызач, прохиндей такой, что отчебучил… Командир, только ты на меня бочку не кати. Я за что купил, за то и продал…
А в чем гешефт — за что купить, за то и продать? Ступин захмелел, напряжение схлынуло, горизонт стал прозрачным и светлым. Он шел по казарме и похлопывал бойцов по спинам. Завтра выходим на боевую операцию. Наша задача — спасти свои жалкие и трусливые шкуры. Будем только отстреливаться и петлять, как зайцы. Старшина, раздай каждому дополнительно еще по банке фруктового супа. Солдатам нужно сладенькое и диетическое питание. Максимов, рука зажила? Нет еще? Смотри, не носи тяжелого, тебе нельзя. Баклуха, что ж ты так старательно чистишь свой пулемет? Не советую тебе стрелять из него, потому что духи сразу засекут огневую точку и накроют ее из безоткатки…
Ступина потом тошнило за казармой. Надо было закусывать.
Рота онемела. Даже крикливые сержанты говорили вполголоса, а то и шепотом. Остальные молчали. Муха пролетит по казарме — слышно. Только за тонкой фанерной перегородкой, где кабинет командира роты, раздавались глухие удары и сдавленные крики: «Я убью этого Грызача!! Я кастрирую эту тварь поганую!! Я его в консервы закатаю!!» Солдаты прислушивались, но не понимали ни слова. Они передвигались как тени, делая мелкие тихие шаги и почти не шевеля руками. Завтра выход на боевую операцию. Вот даже ротного из отпуска отозвали, значит, будет Полная Жопа. Говорят, из Ташкента семь бортов с медиками для усиления госпиталя прибыло. И цинка, говорят, запасли немереное количество… Кто-то из солдат сел на койку, руки сложил на коленях лодочкой и уставился в одну точку, ни на что не реагируя. Кто-то вроде взялся за письмо, разгладил на тумбочке тетрадный лист и уже вывел первую фразу «Здравствуйте, дорогие мама, папа и сестренка Валя…», но что-то больше никаких мыслей, никакого желания продолжать. На этом письмо и закончилось. Роту пополнили бойцами из других подразделений. Этим вообще хоть вешайся от тоски. Нефедов сказал: «Занимайте свободные койки». А на этих койках не то что спать — сидеть на них страшно. Кажется, что под туго натянутым одеялом еще не развеялось тепло тех парней, которых убили накануне. Если лечь на такую койку, то почувствуешь себя, будто болен раком и обязательно скоро умрешь.
Все рассеянные, команды понимают с третьего раза. Нефедов горло сорвал — и все без толку… Завтра… Завтра… Абсурд! Маразм! Идиотизм! Как так может быть, что сегодня живу, думаю, смотрю на свои руки, на ребят, на солнце, а завтра мою койку займет другой, заберется под мое одеяло, ткнется пухлыми губами в мою подушку, заснет сладко, да еще — фу, мерзость какая! — поллюциями простыню мою запачкает. А мне лежать голому на железном столе в трупной палатке, что стоит на конце взлетной полосы, неподвижному, обескровленному, бело-синему; и вечно пьяные фельдшеры возьмут за руки и ноги, уложат в узкий цинковый короб, придавят, чтобы плотнее вошел, подвяжут бинтом челюсть, свяжут руки шнурком, чтобы не болтались при перевозке, не стучали костяшками пальцев по металлическим стенкам, и повезут на далекий Север, к маме, папе и сестренке Вале. Заволокут гроб в квартиру — это целая проблема, двери узкие, а в коридоре толком не развернешься, тесно; два года назад с отцом новый диван затаскивали, вот же намучились! И с гробом те же проблемы будут. Поставят его в большой комнате, на стол. Мама смахнет предварительно с него журналы, кота Ваську, программу телепередач с отмеченными красным карандашом кинокомедиями. И будет стоять на столе эта дурында, обшитая красной тканью, из которой на Седьмое ноября и Первое мая шьют транспаранты «Миру — мир!». Большая красная дурында, похожая на какую-то громоздкую мебель, только непонятно для чего предназначенную. И папа встанет рядом, сгорбится, ссутулится и будет долго-долго смотреть в одну точку. А мама все никак не сможет в голову взять, что там, внутри, затаился ее сын, от которого совсем недавно было письмо, и в письме все так весело, с юмором. Вот сюда, в этот дурацкий ящик запихнули ее малыша, волосики которого пахли цветочным шампунем, и который приносил из школы двойки, и которого она ругала, а потом жалела, и пушистые щечки которого так любила целовать; но взрослел — да, взрослел! — и хмурился, и не давался, ему уже интересней было, когда его щечки целовали девчонки, и бывало дерзил, грубил, но все равно так мило, безобидно, и все равно она его жалела, ведь все в нем было ее, родненькое, милое, детское, и хмурые складочки на переносице, и тоненький носик, и изогнутые в удивлении светлые бровки… Что это за мебель? Почему на столе?! Зачем она нам?!! Почему она здесь?!! Отец, скажи же что-нибудь!!! Отец, что это?!! Отец!!!