— Люблю смотреть, как пьют кони, — сказал Билли.
— Ага, — кивнул Бойд. — Я тоже.
— Как ты думаешь, эта бумага крепкая?
— Конкретно в этих местах, думаю, крепче стали.
— А немного отъедешь, и можно подтереться.
— Ну-у, да… Немного отъедешь — и с приветом.
Бойд сорвал травинку, сунул в рот.
— Как ты думаешь, почему он нам коней отдал?
— Потому что понял, что они наши.
— А как он это понял?
— Да просто. Понял, и все тут.
— Но мог бы все равно ведь не отдавать.
— Это да-а. Еще как мог бы.
Бойд сплюнул и снова сунул травинку в рот. Он неотрывно смотрел на коней.
— А ведь как нам повезло-то! — сказал он. — Это ж надо было нам на них нарваться!
— Эт-точно.
— И много еще, интересно, у нас удачи осталось?
— Это ты насчет того, чтобы найти и остальных двух лошадей?
— Ну, как бы да. Насчет них. Да и вообще…
— Не знаю.
— И я не знаю.
— Думаешь, девушка будет там, где она сказала?
— Да! Обязательно!
— Да, — сказал Билли. — Я тоже думаю, что она там будет.
Голуби, слетавшиеся к водопою со всей здешней сухой степи, при виде сидящих около него людей пугались, трепеща крыльями, разворачивались и улетали. Вода из трубы бежала с холодным металлическим звуком. На западе солнце, зашедшее под груду облаков, всосало в себя весь золотистый свет, и земля без него сделалась голубоватой, прохладной и молчаливой.
— Я знаю: ты подумал, что и остальные лошади у них, я прав? — сказал Бойд.
— У кого?
— Сам знаешь у кого. У тех охранников, что приехали из Бокильи.
— Ну не знаю.
— Но ты ведь подумал так, скажи?
— Ну-у, да. Я так подумал.
Он снял шляпу, вынул бумагу Кихады из-под внутренней ленты, развернул, прочел, снова сложил по сгибам, положил обратно в шляпу и надел ее.
— А тебе это не нравится, так?
— А кому это понравится?
— Ну не знаю. Ч-черт.
— И как ты думаешь, что бы на нашем месте сделал отец?
— Сам знаешь, что бы он сделал.
Бойд вынул изо рта травинку, продел ее в петельку клапана на кармане изодранной рубашки, согнул ее в кольцо и завязал узлом.
— Ага. Но его нет, и он не подтвердит, ведь так?
— Не знаю. Иногда мне кажется, он всегда будет с нами.
На следующий день к полудню, гоня перед собою коней, они въехали в Бокилья-и-Анексас. Бойд остался с лошадьми, а Билли сходил в лавку, купил сорок футов четырехмиллиметрового шнура из сизальской пеньки
{66}
на оголовья. Когда вошел, женщина за прилавком отмеряла материю, сматывая с рулона. Придерживая край ткани подбородком, она растянула ее на длину руки, а потом отрезала ножом по линейке, сложила и придвинула по прилавку молоденькой девушке. Девушка нехотя выпустила из кулачка свои деньги, среди которых были серебряные песо и скомканные бумажки, медяки и даже старинные тлакос,
{67}
женщина отсчитала нужную сумму, поблагодарила ее, и девушка ушла, зажав сверток с тканью под мышкой. Когда девушка вышла, женщина подошла к окну и долго смотрела ей вслед. Она сказала, что материю девушка купила для своего отца. Билли отозвался в том смысле, что из нее получится хорошая рубашка, но женщина сказала: нет, материя пойдет не на рубашку, а на обивку гроба. Билли бросил взгляд в окно. Женщина сказала, что семья этой девушки небогата. А всех этих глупостей она набралась, работая у жены асьендадо, вот и потратила теперь все деньги, что копила на boda.
[386]
Девушка со свертком ткани под мышкой уже перешла к этому времени улицу. На углу стояли трое мужчин, которые при ее приближении отвернулись, но, когда она прошла, двое стали смотреть ей вслед.
Братья сидели в тени беленой глинобитной стены и ели завернутые в промасленные бурые бумажки фахитос, купленные у уличного торговца. Пес наблюдал. Пустую бумажку Билли скомкал, вытер руки о джинсы, достал нож и, раскинув руки в стороны, отмерил нужную длину шнура.
— Останемся пока здесь? — спросил Бойд.
— Ага. А что? У тебя где-нибудь свидание?
— А почему бы не перейти вон туда? Аламеда все-таки… бульвар, деревья…
— Ну давай.
— Как ты думаешь, почему они на коней свои клейма не поставили?
— Не знаю. Их уже, наверное, по всей стране раз двадцать перепродали.
— Надо бы нам свои поставить, а?
— Да чем же, интересно, ты их клеймить собрался?
— Не знаю.
Билли отрезал кусок веревки, отложил нож и согнул веревку по форме нахрапника. Бойд сунул в рот последний уголок фахито, сидит жует.
{68}
— И что, интересно, они кладут в эти фахитос? — сказал он.
— Кошатину.
— Кошатину?
— Конечно. Ты заметил, как на нас пес смотрел?
— Да ну, не может быть, — сказал Бойд.
— А кошек ты на улицах видишь?
— Сейчас слишком жарко. Будут тебе кошки в такую жару по улицам шляться.
— А в тени ты их видел?
— Ну, где-нибудь, может, прячутся, где тень погуще.
— Да ты, вообще-то, здесь хоть сколько-нибудь кошек видел?
— Ты бы не стал есть кошатину, — сказал Бойд. — Да и смотреть, как я бы ее ел… Неужто смог бы?
— А вдруг?
— Да ну тебя.
— А что? С хорошей голодухи я бы…
— Но сейчас-то ты не такой голодный.
— С чего ты взял? Ты сам-то разве был не голодный?
— Ну, как бы да. Но теперь наелся. Но мы же ели не кошатину, правда?
— Нет.
— А если бы это была кошатина, ты бы это распознал?
— Ясное дело. И ты бы тоже. А ты вроде хотел перейти на бульвар.
— Тебя жду.
— А вот ящерица тоже, — сказал Билли. — Ее поди отличи еще от курятины.
— Ну тебя к черту, — сказал Бойд.
Они перевели лошадей через улицу под сень деревьев с побеленными снизу стволами, там Билли занялся примеркой оголовий, специально не обрезая волочащуюся лишнюю веревку, чтобы можно было на нее наступить, если конь вдруг решит гульнуть; Бойд улегся на выжженную жалкую травку, за неимением подушки положил голову на пса и уснул. Весь остаток дня на улице никто не появлялся. Билли надел на коней оголовья, привязал их и подошел к Бойду, тоже растянулся на траве и довольно скоро тоже уснул.