Прошло полчаса.
Чужая кровь текла теперь в жилах этой женщины, и эта чужая
кровь обновила её. Как порозовели её щёки, какими свежими и алыми стали губы!
Теперь выражение их было нежным и спокойным. Чужая кровь взамен собственной…
Да, если бы можно было заменить также и плоть её, и мозг, и
память! Если бы можно было самую душу её отдать в чистку, чтобы её там
разобрали на части, вывернули карманы, отпарили, разгладили, а утром принесли
обратно… Если бы можно!..
Он встал, поднял шторы и, широко распахнув окна, впустил в
комнату свежий ночной воздух. Было два часа ночи. Неужели прошёл всего час с
тех пор, как он встретил на улице Клариссу Маклеллан, всего час с тех пор, как
он вошёл в эту тёмную комнату и задел ногой маленький хрустальный флакончик?
Один только час, но как всё изменилось — исчез, растаял тот, прежний мир и
вместо него возник новый, холодный и бесцветный.
Через залитую лунным светом лужайку до Монтэга долетел смех.
Смех доносился из дома, где жили Кларисса, её отец и мать и её дядя, умевший
улыбаться так просто и спокойно. Это был искренний и радостный смех, смех без
принуждения, и доносился он в этот поздний час из ярко освещённого дома, в то
время как все дома вокруг были погружены в молчание и мрак.
Монтэг слышал голоса беседующих людей, они что-то говорили,
спрашивали, отвечали, снова и снова сплетая магическую ткань слов.
Монтэг вышел через стеклянную дверь и, не отдавая себе
отчёта в том, что делает, пересёк лужайку. Он остановился в тени возле дома, в
котором звучали голоса, и ему вдруг подумалось, что если он захочет, то может
даже подняться на крыльцо, постучать в дверь и прошептать: «Впустите меня. Я не
скажу ни слова. Я буду молчать. Я только хочу послушать, о чём вы говорите».
Но он не двинулся с места. Он всё стоял, продрогший,
окоченелый, с лицом, похожим на ледяную маску, слушая, как мужской голос (это,
наверно, дядя) говорит спокойно и неторопливо:
— В конце концов, мы живём в век, когда люди уже не
представляют ценности. Человек в наше время — как бумажная салфетка: в неё
сморкаются, комкают, выбрасывают, берут новую, сморкаются, комкают, бросают…
Люди не имеют своего лица. Как можно болеть за футбольную команду своего
города, когда не знаешь ни программы матчей, ни имён игроков? Ну-ка, скажи,
например, в какого цвета фуфайках они выйдут на поле?
Монтэг побрёл назад к своему дому. Он оставил окна
открытыми, подошёл к Милдред, заботливо укутал её одеялом и лёг в свою постель.
Лунный свет коснулся его скул, глубоких морщинок нахмуренного лба, отразился в
глазах, образуя в каждом крошечное серебряное бельмо.
Упала первая капля дождя. Кларисса. Ещё капля. Милдред. Ещё
одна. Дядя. Ещё одна. Сегодняшний пожар. Одна. Кларисса. Другая, Милдред.
Третья. Дядя. Четвёртая. Пожар. Одна, другая, третья, четвёртая, Милдред,
Кларисса, дядя, пожар, таблетки снотворного, люди — бумажные, салфетки,
используй, брось, возьми новую! Одна, другая, третья, четвёртая. Дождь. Гроза.
Смех дяди. Раскаты грома. Мир обрушивается потоками ливня. Пламя вырывается из
вулкана. И всё кружится, несётся, бурной, клокочущей рекой устремляется сквозь
ночь навстречу утру…
— Ничего больше не знаю, ничего не понимаю, — сказал Монтэг
и положил в рот снотворную таблетку. Она медленно растаяла на языке.
Утром в девять часов постель Милдред была уже пуста. Монтэг
торопливо встал, с бьющимся сердцем побежал по коридору. В дверях кухни он
остановился.
Ломтики поджаренного хлеба выскакивали из серебряного
тостера. Тонкая металлическая рука тут же подхватывала их и окунала в
растопленное масло.
Милдред смотрела, как подрумяненные ломтики ложатся на тарелку.
Уши её были плотно заткнуты гудящими электронными пчёлами. Подняв голову и
увидев Монтэга, она кивнула ему.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил он. За десять лет
знакомства с радиовтулками «Ракушка» Милдред научилась читать по губам. Она
снова кивнула головой и вложила в тостер свежий ломтик хлеба.
Монтэг сел.
— Не понимаю, почему мне так хочется есть, — сказала его
жена.
— Ты… — начал он.
— Ужас, как проголодалась!
— Вчера вечером…
— Я плохо спала. Отвратительно себя чувствую, — продолжала
она. Господи, до чего хочется есть! Не могу понять почему…
— Вчера вечером… — опять начал он. Она рассеянно следила за
его губами.
— Что было вчера вечером?
— Ты разве ничего не помнишь?
— А что такое? У нас были гости? Мы кутили? Я сегодня словно
с похмелья. Боже, до чего хочется есть! А кто у нас был?
— Несколько человек.
— Я так и думала. — Она откусила кусочек поджаренного хлеба.
— Боли в желудке, но голодна ужасно. Надеюсь, я не натворила вчера каких-нибудь
глупостей?
— Нет, — сказал он тихо.
Тостер выбросил ему ломтик пропитанного маслом хлеба. Он
взял его со странным смущением, как будто ему оказали любезность.
— Ты тоже неважно выглядишь, — заметила его жена.
Во второй половине дня шёл дождь, всё кругом потемнело, мир
словно затянуло серой пеленой. Он стоял в передней своего дома и прикреплял к
куртке значок, на котором пылала оранжевая саламандра. Задумавшись, он долго
глядел на вентиляционную решётку. Его жена, читавшая сценарий в телевизорной
комнате, подняла голову и посмотрела на него.
— Смотрите-ка! Он думает!
— Да, — ответил он. — Мне надо поговорить с тобой. — Он
помедлил. — Вчера ты проглотила все таблетки снотворного, все, сколько их было
в флаконе.
— Ну да? — удивлённо воскликнула она. — Не может быть!
— Флакон лежал на полу пустой.
— Да не могла я этого сделать. Зачем бы мне? — ответила она.
— Может быть, ты приняла две таблетки, а потом забыла и
приняла ещё две, и опять забыла и приняла ещё, а после, уже одурманенная, стала
глотать одну за другой, пока не проглотила все тридцать или сорок — всё, что
было в флаконе.
— Чепуха! Зачем бы я стала делать такие глупости?
— Не знаю, — ответил он.
Ей, видимо, хотелось, чтобы он скорее ушёл, — она этого даже
не скрывала.
— Не стала бы я это делать, — повторила она. — Ни за что на
свете.
— Хорошо, пусть будет по-твоему, — ответил он.
— Как сказала леди, — добавила она и снова углубилась в
чтение сценария.