— Их свидетель утверждает обратное. Берни говорит, что свидетель указал на вашу фотографию, выделив ее из целой груды.
— Но я не был за рулем!
— Я только говорю вам то, что Берни сказал мне. Он говорит, что свидетель указал также цвет вашей машины и ее марку.
Шерман слышал свое громкое и частое дыхание, слышал гомон рабочего зала.
Голос Киллиана:
— Вы слушаете?
Шерман, хрипло:
— Да… Кто же этот их свидетель?
— Он не сказал.
— Это что — тот второй парень?
— Он не сказал мне.
— Или — господи! — Мария?
— Этого он мне не скажет.
— Но он хотя бы что-нибудь сказал про женщину в машине?
— Нет. На данном этапе они не станут разглашать детали следствия. Но погодите. Дайте я вам кое-что объясню. Это не будет так скверно, как вы подумали. У меня с Берни договоренность. Я могу сам привезти вас туда и сдать с рук на руки. Вы входите и выходите.
Трах-бах!
Вхожу и выхожу — откуда? Но выговорилось только:
— Сдать… меня?
— Да. А пожелай они, могли бы приехать к вам домой, арестовать и отвезти туда в наручниках.
— Туда — это куда?
— В Бронкс. Но этого не будет. У меня с Берни договоренность. И к тому времени, когда они выдадут заявление для прессы, вас там уже не будет. Будьте и этим довольны.
Для прессы… Бронкс… сдать меня… халатность за рулем… одна идиотская абстракция за другой. Внезапно он почувствовал яростное желание как-то визуализировать то, что должно произойти, не важно, что именно, как-то увидеть, а не только ощущать натиск страшной давящей силы.
Киллиан вновь:
— Вы слушаете?
— Да.
— Благодарите Берни Фицгиббона. Помните, что я говорил вам насчет контрактов? Это контракт между мной и Берни.
— Слушайте, — остановил его Шерман. — Мне надо зайти поговорить с вами.
— Я сейчас спешу в суд. Уже — опаздываю. Но к часу освобожусь. Около часу заходите. Все равно ведь вам, наверно, пара часов понадобится.
На сей раз Шерман понял в точности, что имеет в виду Киллиан.
— Боже! — проговорил он севшим голосом. — Надо ведь с женой поговорить. Она еще ни сном ни духом… — Он говорил скорее сам с собой, чем с Киллианом. — А еще дочь, родители… и Лопвитц… Прямо не знаю… У меня слов нет — это же абсолютно невероятно!
— Прямо будто опору из-под ног вышибли, верно? Самая естественная штука на свете. Вы же не преступник. Но это не будет так скверно, как вы думаете. Вовсе не факт, что у них дело подготовлено. Просто они вообразили, будто имеют на руках достаточно, чтобы произвести ход. Так что я вам вот что скажу. Или, вернее, повторю еще раз. Вам придется кое-кому рассказать, что случилось, но в детали не вдавайтесь. Жене — что ж, то, что вы скажете жене, — это ваше семейное дело, тут я не указчик. Но кому бы то ни было другому — никаких подробностей. Все может быть использовано против вас.
Теплая волна грусти накатила на Шермана. Что сказать Кэмпбелл? И чего она наберется от других — люди ведь будут говорить о нем! Шесть лет от роду, совсем несмышленыш, девчонка, дитя, которое любит цветочки и зайчиков.
— Я понимаю, — сказал он совершенно подавленно. Ведь Кэмпбелл всем этим будет просто убита!
Попрощавшись с Киллианом, он посидел за своим столом, поглядел, как пляшут перед глазами ядовито-зеленые буковки и цифры на экране компьютера. Логически, умственно он понимал, что Кэмпбелл, его малышка, будет первой, кто поверит ему безоговорочно, и последней, кто лишится веры в него, и все же думать об этом логически и умственно — бесполезно. Перед глазами стояло ее нежное, тонкое личико.
Тревога о Кэмпбелл возымела по меньшей мере одно положительное действие. Она затмила собой первую из затруднительных задач, каковой была необходимость вернуться и предстать перед Джином Лопвитцем.
Когда он вновь вошел в приемную Лопвитца, мисс Бейлз встретила его настороженным взглядом. Очевидно, Лопвитц уже поведал ей о том, как Шерман выскочил из кабинета будто помешанный. Она указала ему на помпезное французское кресло и не спускала с него глаз все те пятнадцать минут, которые Лопвитц его выдерживал, прежде чем позволить снова войти.
Когда Шерман вошел в кабинет, Лопвитц стоял и Шерману тоже садиться не предложил. Вместо этого он перехватил его на середине устилавшего пол огромного восточного ковра, как бы говоря этим: «О'кей, я тебя впустил. Но теперь давай по-быстрому».
Вздернув вверх подбородок, Шерман постарался принять независимый вид. Хотя при мысли о том, что он сейчас откроет, в чем признается, у него голова шла кругом.
— Джин, — начал он, — я не нарочно так резко от вас вышел, просто у меня не было выбора. Помните, мне по телефону звонили? Вы спрашивали, нет ли у меня каких-нибудь неприятностей. Так вот, на самом-то деле да, есть. Завтра утром меня арестуют.
Сперва Лопвитц только глаза выпучил. Шерман заметил, какие у него набрякшие и морщинистые веки. Затем Лопвитц сказал:
— Пойдемте-ка сюда, — и указал Шерману на стоявшие друг подле друга кресла с высокими спинками.
Они снова сели. При виде того, каким сосредоточенным сразу стало похожее на мордочку летучей мыши лицо Лопвитца, Шерман почувствовал укол обиды: написанное на нем извращенное любопытство было каким-то даже чрезмерным. Шерман рассказал ему о деле Лэмба, каким оно впервые появилось на страницах газет, затем о визите двоих следователей к нему домой, опустив, правда, унизительные детали. Рассказывая, он неотрывно глядел на самозабвенное лицо Лопвитца и чувствовал в себе тошнотный восторг безнадежного транжиры, который, потеряв грош, швыряет целое состояние, — и-эх, где наша не пропадала! Искушение рассказать все, быть настоящим транжирой, поведать о сладостных упругих бедрах Марии Раскин и о схватке в джунглях, о победе, одержанной над двумя громилами, — пусть Лопвитц знает: что бы ни было, он вел себя как мужчина и как мужчина он был безупречен, даже более чем безупречен, возможно, он даже проявил героизм, — в общем, искушение выложить все до точки (ведь я не злоумышленник какой-нибудь!) было почти непреодолимым. Но он преодолел его.
— Это мой адвокат звонил, когда мы с вами разговаривали, и он сказал, что мне сейчас ни с кем не следует вдаваться в детали того, что происходило и чего не происходило, но я хочу, чтобы одно, по крайней мере, вы знали — тем более что неизвестно, как будет преподносить все это пресса. Так вот: я никого не сбивал машиной, не было никакой халатности за рулем, да и вообще я ничего не сделал такого, что могло бы хоть в малой мере запятнать мою совесть.
Едва он произнес слово «совесть», как тут же в голову пришло, что каждый, кто чувствует за собой вину, твердит о незапятнанной совести.