По своей всегдашней неловкости я отчего-то стал оглядывать толпу, начиная с задних рядов, и потому только в последнюю очередь обратил внимание на Йоханана, который стоял почти вплотную к террасе. Он неотрывно смотрел на меня и шевелил губами, будто молился. Я подмигнул ему: мол, не волнуйся, Йоханан, я не подведу, и он кивнул, и улыбнулся.
Тем временем глашатай закончил зачитывать приговор второго каная, и вперед вытолкнули меня. По толпе прошел ропот. Эти люди славили Ешу бен-Адама всего лишь пять дней тому назад, во время въезда в Ерушалаим. Затем они с ненавистью проклинали его после давки на Масличной горе, всего лишь сутки спустя. Что будет теперь? Думаю, что площадь и сама не очень знала ответ.
— Третий приговоренный: мошенник и обманщик, именующий себя Ешу бен-Адамом, царем Еуды, — провозласил ромай, указывая на меня. — Вы все видели этого человека! Вы все знаете его…
И тут, разом перекрыв зычный голос глашатая и негромкое ворчание толпы, над площадью взлетел и рассыпался пронзительный смех. Мне даже не нужно было смотреть в ту сторону, чтобы знать, кто это. Смеяться так умел только один человек в мире — толстый Нахум из Нацрата. Он тоже стоял почти вплотную к террасе, совсем недалеко от Йоханана. Теперь я видел его очень хорошо, потому что люди вокруг Нахума расступились, чтобы получше его рассмотреть. Задние ряды тоже вытягивали шеи и приподнимались на цыпочки. Площадь затихла, и в этой тишине отчетливо послышался хрюкающий от еще не высмеянного смеха голос моего нацратского соседа:
— Да какой это Ешу! Царь Еуды! Чтоб мне сдохнуть! Да это же бар-Раббан! Какой он вам царь? Какой Машиах? Говорю вам, это бар-Раббан, глупый сын моего соседа. Машиах! Да он отродясь двух слов связать не мог! Это бар-Раббан! Бар-Раббан!
Одной рукою Нахум держался за живот, чтобы не надорваться от хохота, а указательным пальцем другой тыкал в мою сторону.
— Бар-Раббан! — пронеслось по площади. — Бар-Раббан!
Меня бросило в жар. Через несколько мгновений уже вся многопалая толпа смеялась, указывая на ничтожество, принятое ею за Избавителя. Люди смеялись над собой… то есть, не совсем над собой, а над своими приятелями, соседями, женами, подружками, принявшими за Машиаха… и кого?.. вы только посмотрите… ой, не могу… вот этого замухрышку?!. ой, держите меня, я сейчас лопну со смеху! И где были ваши глаза, дураки? Говорили: «Машиах», а оказался шиш зашмуханный, сосед вон того толстяка, по имени бар-Раббан. Бар-Раббан! Бар-Раббан!
Если бы было возможно умереть по собственному желанию — например, остановить дыхание или безвозвратно испариться, или провалиться сквозь землю, я бы сделал это немедленно. Или не сделал бы, потому что не хватило бы сил. Дрожащий, жалкий человечишка, я стоял на краю террасы перед многотысячной толпой, скандировавшей мое проклятое имя. Всю свою жизнь я ненавидел его, убегал от него, и вот теперь оно нагнало меня в самый неподходящий момент.
Прямо под моим ухом оглушительно загудела труба, призывая к тишине. Рослый ромай-глашатай размахивал руками и вопил что-то, не слышное в общем крике и хохоте. Но мало-помалу площадь успокоилась — так на ярмарке толпа затихает в ожидании новой смешной репризы рыночного паяца.
— Внимание! — выкрикивал глашатай. — Внимание!
Он уже мог говорить, но почему-то продолжал требовать еще большего спокойствия, и люди на площади с готовностью подчинялись, одергивая самых смешливых и давая тумака самым болтливым.
— Внимание! — повторил глашатай, очевидно наслаждаясь своей неожиданной властью над беспорядочной стихией. — Сиятельный прокуратор повелел мне задать прямой вопрос этому мошеннику.
Ромай взял меня обеими руками за плечи и сильно тряхнул. Голова моя мотнулась из стороны в сторону, как у тряпичного идола. Глашатай был намного выше, и это наверняка делало меня еще более жалким, если такое еще было возможно.
— Сейчас ты ответишь сиятельному прокуратору и всем этим людям. Назови свое имя тем, кого ты обманывал! Кто ты? Ешу бен-Адам, царь Еуды или бар-Раббан, лжец и ничтожество? Ну! Отвечай!
Он приподнял меня и развернул лицом к площади. Мне снова захотелось умереть, и я снова не смог этого сделать. Передо мной колыхалось море людских голов и глаз, глаз, глаз — жадных, жаждущих, ждущих… тысячи страшных кошачьих глаз, устремленных на одну крохотную, загнанную в угол мышь. В моей голове не было ни одной мысли, ничего связного, даже страха, только отвращение к самому себе, только боль, только желание, чтобы все это поскорее закончилось — не важно как, лишь бы скорее. Я не напустил лужу исключительно оттого, что мой мочевой пузырь был пуст из-за добровольного суточного воздержания от питья.
Поймите: я готовился к казни, но не к такой. Я выдержал бы любую муку, но не такую. Над площадью стояла невероятная звенящая тишина, какой не бывает даже на пустых площадях. Даже птицы замолчали от удивления. Все ждали моего ответа, моей реакции, репризы самого смешного в Еуде рыночного паяца. Мой блуждающий взгляд уткнулся в лицо Йоханана. Не думаю, что тогда, в том своем состоянии, я отличал его от остальных лиц. Уже потом, восстанавливая события по памяти, я вспомнил его шевелящиеся губы, его неистовое «Молчи!.. Молчи!.. Молчи!..» которого я просто не мог, не имел никакой возможности расслышать в навалившейся на меня оглушительной тишине.
— Выбирай! — снова проорал мой палач. — Ешу или бар-Раббан! Выбирай!
И я выбрал. Это был единственный выбор в моей жизни, первый и последний. Впрочем, и в тот раз я, скорее, не выбрал сам, а всего лишь повторил то, что диктовали мне тысячи смеющихся, желающих продолжить развлечение, глаз. Мой язык насилу ворочался.
— Бар-Раббан, — проговорил я, не узнавая своего голоса. — Меня зовут бар-Раббан.
Я произнес это тихо, очень тихо, но услышали даже самые глухие в самом дальнем углу площади. И площадь тут же взорвалась оглушительным хохотом, словно вознаграждая себя за предшествующее абсолютное молчание. Хохотом и криком: «бар-Раббан!.. бар-Раббан!..»
Засмеялся и державший меня палач-глашатай. Засмеялись осужденные канаи. Засмеялись легионеры, чиновники и знатные ромаи на террасе. Засмеялся жирный судья, тряся своими чудовищными щеками. Вот он махнул жирной рукой, как отмахиваются от мухи, и глашатай, не переставая смеяться, приподнял мое вялое невесомое тело и швырнул вниз с террасы, прямо на смеющиеся головы. Ромаи отпускали меня, отбрасывали в сторону, как лист лопуха, которым подтерлись, отплевывали, как харкотный плевок! Я был настолько смешон, что не заслуживал даже казни… ведь казнь клоуна может только повредить торжественности процесса.
Толпа расступилась, я упал на землю и не почувствовал боли от падения. Теперь я думал только об одном — как бы поскорее остаться одному. Мне не хотелось убивать себя на глазах у всех: они обсмеяли бы и это.
Я с трудом собрал себя воедино: тело… голова… руки… ноги… все это разъезжалось, разваливалось, как детали сложного кувшина в руках у неумелого гончара. Я был очень неумелым гончаром, совсем никудышным. Мне удалось подняться только с третьего раза; причем каждая моя неудача сопровождалась новым взрывом хохота. Но, встав, я вдруг подумал, что самое страшное уже произошло, так что бояться больше нечего. Это была спасительная мысль, она вернула мне способность двигаться, идти. Толпа расступалась передо мною, как перед прокаженным, я шел через нее, как через поле густого терновника — насквозь, набирая силу с каждым своим шагом. Ближе к концу площади я даже побежал. Первый камень ударил мне в спину, за ним еще и еще; я продолжал бежать, прикрывая голову руками, — не от страха умереть, а от боязни, что мои преследователи не смогут или не захотят забить меня насмерть, но при этом оставят в таком состоянии, что я уже не смогу сделать это сам.