— Центральные власти, — продолжал панчен-лама, — строго соблюдают Соглашение о мирном освобождении Тибета. Они уважают религиозные чувства, нравы и обычаи тибетцев, открывают школы, больницы, магазины. Кустари, торговцы, земледельцы, скотоводы получают ссуды. Все это очень важно для Тибета…
За время поездки по югу Тибета я убедился, что панчен-лама и его администрация поддерживают культурные и хозяйственные начинания центра. Более того, Коллегия совета сама сделала первые шаги в интересах благосостояния народа. Было, например, решено аннулировать проценты по долгам, существовавшим до 1951 года, а по новым долгам — снизить их на одну треть. Однако особенно плодотворным было сотрудничество местной тибетской администрации и центральных властей после опустошительного наводнения, обрушившегося на район Шигатзе — Гьянтзе.
Выплеснувшееся озеро
Речные долины Южного Тибета. Золотые поля цинко. Поймы, зеленеющие сочной травой. Густые кроны тополей у селений. На всем этом отдыхает глаз после безжизненной природы взгорий. Здесь, у колыбели Брахмапутры, — край земледельцев. Сюда с севера приходят за зерном кочевники.
Я еду от Шигатзе вверх по реке Нянчу. Горы расступились, и она течет спокойно, словно отдыхая на широком галечном ложе. Неужели эта степенная с виду река могла натворить прошлым летом столько бед? Ведь именно тут, в долине Нянчу, в 1954 году произошло небывалое в истории Тибета наводнение. Много селений встретилось на пути. Под каждой крышей — своя жизнь, свой маленький мир. Но нет ни одной семьи, которой не коснулся бы этот удар слепой, необузданной стихии.
Почти все то, что рассказал мне о своей судьбе крестьянин Сонам Дорджи, можно было бы услышать от любого земледельца в этой долине. День бедствия застал Сонама в монастыре Ташилумпо. Отрабатывая ула за себя и за трех братьев, он уже больше двух месяцев развозил по монастырским кельям аргал, таскал на спине деревянные бадьи с водой и скоро должен был вернуться в родную деревню на время уборки.
И вот — бегущие в панике люди, перекошенные от ужаса лица. Вода! Вал высотой в три человеческих роста катился по долине, обрушился на предместья Шигатзе, поглощая вырванные с корнем деревья, черные фигурки людей…
Что же произошло? В то время никто, конечно, не знал о катастрофе, случившейся в верховьях Нянчу. Река эта вытекает из озера, которое лежит на горном склоне. Таких озер, образованных ледниками, в Тибете много. Сползая вниз, ледник наращивает впереди себя гряду моренных отложений. Она, как дамба, задерживает талые воды и становится берегом озера. В тот жаркий день июля от ледника откололась и свалилась в озеро острая глыба. Пробив рыхлую породу моренного берега, она образовала в нем широкую щель, куда устремилась вода. Озеро как бы выплеснулось из берегов. Семиметровый водяной вал, прокатившийся по долине Нянчу, унес сотни человеческих жизней, смыл до основания десятки деревень, оставил без крова более двадцати тысяч человек.
Монахи в Ташилумпо молились. Всю ночь и весь день прибывала вода. Теперь уже тихо, без шума и пены, в каком-то зловещем спокойствии. Люди продолжали стекаться к крепости и монастырю. Только на высоких местах можно было чувствовать себя в безопасности. Но мог ли оставаться там Сонам Дорджи? Мог ли он еще хоть час терпеть мучительную неизвестность? До дома — один конный переход. Но теперь приходится петлять горами, то и дело огибать образовавшиеся заливы. Тропинок нет: острые, каменистые подъемы, неожиданно выгибающиеся дугой спуски. Сонам Дорджи бредет, шатаясь, не чувствуя ни голода, ни усталости, ни боли в распухших, израненных ступнях. Ночь застает его в расселине скал. Он валится на землю, не в силах даже развязать висящий на поясе мешочек с цзамбой. Смертельная усталость смежает веки, разливается по телу тяжелым оцепенением. Но воспаленный мозг крестьянина не может забыться сном. Доберется ли он завтра до своего жилища? Что ждет его там? Лихорадочные видения с необыкновенной отчетливостью встают перед глазами.
…Сонаму Дорджи кажется, что он видит родной дом. Серые стены из необожженного кирпича, пришлепнутые к ним сохнущие лепешки аргала. Вот шагает через порог отец — еще крепкий, умудренный годами старик. В руках у него несколько только что сорванных колосков ячменя. Торжественно, будто творя молитву, отец растирает их жесткими ладонями, дует на полову. Выбрав одно из зерен, раскусывает его, снова складывает половинки. Если зерно выглядит как целое — ячмень дозрел, можно убирать… Веселую суету уборки Сонам любит с малолетства. Прямыми, как ножи, серпами женщины ловко срезают колосья, вяжут сноп за снопом. Мужчины навьючивают их на яков — колосьями вниз, чтобы не обломались. Яки тянутся к зерну и довольно фыркают. Эти дни — награда за целый год тяжелого труда. Поля, которые засевают жители деревни Чуньдуй, когда-то были дном Нянчу. Забросав свое ложе камнями, река оставила его людям, выбрав новое русло.
Каждый год земледельцы расчищают свои участки от камней, мастерят плотины, чтобы в дни таяния снегов направить воду на поля. Но стоит весне взяться дружнее, как река гневно закипает и разрушает эти нехитрые сооружения. И опять люди с упорством муравьев восстанавливают их — до следующего большого паводка. Природа могущественна, она словно смеется над человеком. Но человек не опускает рук, старается понять ее нрав. Многое можно разгадать, предвидеть по старинным приметам, зная, как движется жизнь по годовому кругу. Вести счет дням, соразмерять свои поступки с бегом времени людям помогает солнце. Летом оно ходит длинной дорогой, через середину неба, зимой пробирается краешком. Но в полдень оно всегда стоит над вершиной горы Верблюжий Горб. Полуденная тень этой горы, как календарь, говорит земледельцу о том, для каких работ наступила пора. Весной тень отступает вместе с холодами. Как только солнечным лучам откроется большой серый валун, одиноко лежащий на пустоши, все знают: время пахать.
Нелегко вгрызаться в землю деревянной сохой. Хорошо еще, если есть в хозяйстве пара яков. Немало соседей ковыряют свои участки самодельной мотыгой — палкой с сучком, на который насажен рог. Поле пашут наискосок. Старики говорят, что только так можно согнать с земли в один угол злых духов, чтобы придавить их потом камнями. Некоторым духам, наверно, все же удается ускользнуть. Обратившись ветром, они потом выдувают из почвы семена, разбросанные рукой сеятеля, опутывают всходы серебряной паутиной инея, ломают колосья крупным, как голубиное яйцо, градом. Цинко встает редкий, низкорослый, и каждый колосок его на счету у крестьянина.
Однако чем труднее достается урожай, тем радостнее кажется пора уборки. Две трети зерна надо везти в монастырь Ташилумпо в виде арендной платы и приношений. Но ничто так не радует сердце земледельца, как несмолкающие до поздней ночи звуки гонгов, которыми женщины отгоняют птиц от ячменя, рассыпанного на крышах для просушки…
Ощущение острого, пронизывающего холода заставляет Сонама Дорджи очнуться. На склонах горят костры. Тысячи бездомных коротают ночь под открытым небом. Внизу, насколько хватает глаз, искрится в отблесках пламени черная гладь. Кажется, не вода — само человеческое горе разлилось там. Глядя на все это, Сонаму трудно поверить, что болезненное состояние полусна на целых три часа вырвало его из действительности. До рассвета еще далеко, но человек заставляет себя встать и, с трудом передвигая кровоточащие ноги, бредет, как лунатик, проваливаясь в ямы, скользя по кручам осыпей. Теперь он уже сам силится возродить в своем сознании мир грез. И взвинченный горем, усталостью мозг подчиняется ему. Воображение вновь рисует Сонаму Дорджи образы родного гнезда. Он видит себя дома, среди детей. Снизу доносится песня. Это поет Чжума, жена. Она сидит у очага, калит на огне глиняную миску с песком и поет. Песня эта длинная, старая. Ни одна женщина не станет без нее жарить зерно на цзамбу. Когда снять миску с огня, когда бросить в нее горсть ячменя, сколько времени перемешивать, когда высыпать песок с зерном на сито — все это подскажет песня. Куплеты ее — мудрый счет времени. Но Чжума поет не только за работой. Она вообще любит петь — весело, задорно. Вот уже двадцать пять лет Сонам Дорджи знает ее такой.