В предсвадебные недели она воображала себе новых знакомых, своих и Джозефа. Мистер Пендлтон, ее прежний наниматель, извечно добрая душа, совершенно внезапно оказывался по положению ниже ее, супруги ученого-медика. Мистер Пендлтон принял бы ее радушно и добросердечно, и она никогда не повела бы себя подобно тому, как держались с ней столь многие жены и дочери. Она вошла бы с улыбкой, протянула бы руку, словно другу или равному — или не в точности равному, хотя вести себя так, будто они не равны, Констанс бы не стала. Затруднительно было в точности обрисовать, как именно она стала бы себя вести в должный момент. Когда миссис Джозеф Бартон в конечном итоге требовались канцелярские принадлежности… что ж, Бартоны жили совсем неблизко от лавки Пендлтона. Констанс обыкновенно отправлялась к Маккэфферти.
Поразительно: они жили достаточно далеко от лавки Пендлтона, чтобы ходить к нему за покупками, однако не столь далеко, чтобы округа, словно по мановению волшебной палочки, не узнала, что Констанс «появилась» оттуда, как будто она родилась там или была куплена, до того помещаясь в уличной витрине в сером вельветовом футляре. Спустя три дня по возвращении супругов из свадебного путешествия Констанс, когда та выходила из ее нового дома, заметила женщина на тротуаре.
— Но вы — вы же не… вне всяких сомнений, это вы! Девушка из лавки Пендлтона. Вы изысканны. И я никогда не прощу Джеймса Пендлтона, если он понизил вас до разносчицы заказов.
Мгновенно и посредством механики настолько укромной, что отследить ее Констанс была не способна, всякий обнаружил, что она вознеслась из глубин, отмеченных заурядностью либо попросту забавных. Свидетельства сего настигали ее не со всей возможной определенностью: она будто слышала голоса, доносившиеся издали. Эти две женщины — они прошли мимо и обернулись, дабы высказаться по ее поводу? Нет, они посмеялись, но не над нею. Некто совершенно четко сказал «выскочка из лавки». Однако это слово наверняка относилось не к ней, ибо в лавке она уже не работала. Она стала супругой уважаемого в округе джентльмена, что почитаем другими учеными и однажды, вероятно, поместит после своего имени буквы Ч. К. О.
[5]
либо… «выскочила из-за прилавка, да так далеко, что залетела в итальянский бордель».
Констанс проглотила удар. Она решила проглотить его, осознав, что давно уже его ожидала. Она смирилась даже с существованием людей, кои считали неприемлемым Джозефа. Ее уши были открыты ныне для любой малости, и услышать ей довелось многое: сей мужчина из южных краев темен, несдержан. Она — интриганка, он пал ее жертвой. Он развратитель, она пала его жертвой.
Какие-то голоса за оградой, гувернантки в парке, считали его евреем. Нееврейство Джозефа не отметало его вины, и, ко всему прочему, Констанс не могла освободиться от ощущения, что укор до некоторой степени справедлив, ибо указует на некое главенствующее качество, роднящее евреев и итальянцев. Он, в конце концов, отказал ей в церковном венчании, а многие Папы Римские были евреями.
Возвратившись домой после бесцельной прогулки, она застала Ангелику на коленях Норы.
— Надо понимать, ваша работа уже выполнена, если вы можете себе позволить развлекаться подобным образом?
— Да, мэм. И приходили мистер Бартон, мэм, и просили сообщить вам, что они с доктором Делакортом будут на представлении, мэм, и мистер Бартон припозднятся.
— Мамочка, доктор Делакорт научил меня фортепьянной песенке.
— Поистине? Как это любезно с его стороны.
Гарри Делакорт, ненавистный субъект, неизменный товарищ Джозефа. Какая дерзость: прокрасться в ее гостиную и говорить с Ангеликой в отсутствие матери! За несколько месяцев до того он повел себя с Констанс неописуемо, если не преступно, хотя она, разумеется, благоразумно утаила это обстоятельство от Джозефа. И вот теперь Делакорт веселит Ангелику!
Долгий вечер Джозефа в обществе приятеля благосклонно затянулся, и Констанс легла в постель, наслаждаясь сонным покоем сугубо женской обители. Как давно ожидала она набрести на покой подобно тому счастливцу, что, завернув за угол, повстречал девочку с букетом цветов! Сия строптивая надежда обернулась ожиданием слишком обременительным, чтобы волочить его за собой по жизни, замедляя шаг и притупляя разум, тьму времени тратя на бесплодное предвосхищение. Она ожидала, что Джозеф положит предел одиночеству, но таила одиночество внутри, будто нарост или нарыв. Это подмечали даже в обществе. Уединение составляло столь огромную часть Констанс, столь в малой степени было ее выбором, как и цвет ее глаз, и серебряные молнии, высеченные мертвыми младенцами на ее животе и бедрах. Некогда Констанс вообразила себе, что Ангелика исцелит ее навсегда. Как скоро маленький матрос удостоверил нелепость подобных надежд, не говоря об угрозе Джозефа услать Ангелику прочь, в школу!
Скоро он будет дома. Она выскочит из постели, если запнется его самообладание… или же ее. Либо она станет бороться, вновь лишая себя сна, чтобы назавтра ее обуяла вспыльчивость, и пленила слабость, и захватило притяжение ложа.
Однако Констанс спала, когда Джозеф возвратился с боксерского представления. Прибытие супруга она скорее ощутила, нежели восприняла на слух. Позже она пробивалась чрез анфилады дремы и слышала, как он всходит по лестнице, открывает дверь к Ангелике. Мгновение спустя он был наверху, почти в их комнате, и некий запах предшествовал ему, поспешая сквозь воздух, царапая нос и горло Констанс, витая в ее тревожном забытьи и вовне его, провозглашая невозможное число Джо зефовых отбытий и прибытий. Запах терпкий, но не отталкивающий, привычный, но вне связи с супругом, Затем он оказался в постели рядом с нею, она же воспарила до состояния, когда притворство и желание уснуть неразличимы. Джозеф, казалось, купался в обжигающем амбре, его волосистая кожа давила на Констанс, и она брыкнулась, отвергая его ноги, словно отвращала противника из кошмара.
Она пробудилась с металлическим привкусом на языке, ее лицо горело хладом, постельное белье пребывало в смятении. Джозеф лежал, словно был застигнут па бегу, нагой, не довершив шаг. Стрелки часов тянулись вправо, и вспомнился детский стишок: «Пятнадцать минут и три — направо посмотри. Восемь сорок пять — слева благодать».
Балдахин позади нее опустился, и она вышла в коридор. Чиркнув спичкой, она возожгла свечу. Лишь у зеркального стекла она узрела наконец кровь, что шла носом и все еще пузырилась, кровь, леденившую лицо, измаравшую одежду. И вновь этот запах. Он проник вместе с Джозефом, лип к нему, и вот он прилип к Констанс: некое испарение сильнее того, что идет от лошадиных испражнений на дороге или цветов в вазе на прикроватном столике, сильное настолько, чтобы проникнуть сквозь кровь в носу. Констанс сошла вниз, кровь на ее руке освещалась свечой.
Ручка двери к Ангелике осязалась ледышкой и противилась стараниям Констанс ее повернуть. Запах был по-прежнему силен, могучие облака почти зримых золотых испарений поднимались из узкого пространства меж нижним краем закрытой двери и полом, где стояли на страже ботинки Джозефа. Аромат жалил глаза Констанс, ее слезы плавили кровь, что засохла на лице. Женщина сражалась с дверью; внезапно та отворилась легко, будто рука по ту сторону сдалась. Дверь распахнулась, запах обрушился на Констанс, и она прислонилась к косяку, дабы развеять головокружение, и ее нос потек в тщетной попытке унять вторжение. Свободной рукой она прикрыла рот. Запах проистекал ниоткуда, будучи притом необычайно плотным. Он проник, несмотря на открытое у Ангелики окно, в каждый угол комнаты, едва ли перейдя порог и выбравшись в коридор. При рваном сиянии свечи Констанс смотрела на Ангелику, что спала поверх простыней: ее одежды перекручены, ножки неестественно изогнуты. Констанс пересекла комнату и затворила приоткрытое окно. Низкая скобчатая луна в небе покоилась почти на хребте. Констанс вновь обернулась к кровати.