И обязательно настанет время, возможно, даже сегодня вечером, когда она, слегка запыхавшись, усядется в кресло с протертой засаленной плюшевой обивкой, где-нибудь во втором ряду старого кинотеатра на забытой Богом городской окраине; и пол будет закругляться под ее ногами, как земной шар, и покажется неровным и липким под подметками дорогих туфель. И народу в зале совсем немного, и почти все они сидят поодиночке; и она рада этому обстоятельству и тому, что в гриме ее никто не узнает (темные очки, красивый парик, плащ-дождевик); и никто из знакомых никогда не узнает, что она здесь, даже и не догадаются, что она может быть здесь.
Ну уж на этот раз я досмотрю до конца. На этот раз. Но почему, почему именно сейчас? Она понятия не имеет. И вообще-то ее ждут в совершенно другом месте, она опаздывает уже на несколько часов; возможно, даже заказано такси — везти ее в аэропорт. А может, она опаздывает уже на несколько дней, недель, поскольку, став взрослой, перестала считаться со временем? Ибо что есть время, как не ожидания людей, которые ты обязана оправдать? Но можно и отказаться играть в эту игру.
Да, она тоже заметила, что на этот раз Прекрасная Принцесса сбита с толку временем, именно им. Сбита с толку сюжетом фильма. Люди всегда подскажут, намеком, взглядом. А что, если нет? В этом фильме Прекрасная Принцесса уже немного не та, что прежде. Уже не в том ослепительном расцвете молодости и красоты. Хотя, конечно, все еще очень красива. И выглядит такой белокожей и сияющей на экране, когда выходит из такси на улицу, где метет ветер. Она в гриме, в темных очках, в прилизанном каштановом парике и туго затянутом в талии плаще. И камера неотступно следит за ней, пока она взбегает по ступенькам. Входит в кинотеатр и покупает один билет. Затем проскальзывает в темный зал и садится в кресло во втором ряду. И поскольку она — Прекрасная Принцесса, посетители смотрят на нее, но не узнают. Принимают за обычную женщину, пусть даже очень красивую, но им не знакомую. Фильм только что начался. И через секунду она целиком отдается тому, что происходит на экране, снимает темные очки. Голова приподнята. Глаза прикованы к светящемуся экрану, а в них какое-то совершенно детское выражение — благоговейное и немного встревоженное. И все происходящее на этом экране отражается на лице, как чередование света и теней на воде. Целиком уйдя в это восхищенное созерцание, она не видит, не замечает Темного Принца. Не замечает, что он вошел следом за ней в кинотеатр.
Вот на несколько секунд он попадает в объектив камеры, стоит за потертыми бархатными шторами у бокового прохода. Красивое лицо в тени, выражение лица нетерпеливое, напряженное. На нем темный костюм без галстука, поля мягкой фетровой шляпы затеняют верхнюю часть лба. Звучит музыкальная подсказка, и он быстро подходит и наклоняется к ней. К женщине, сидящей во втором ряду. Что-то шепчет ей на ухо, она вздрагивает, оборачивается. Ее удивление и испуг выглядят так натурально, хотя она знает сценарий. По крайней мере до этого момента. И еще немножко из того, что будет дальше…
Моя любовь! Это ты!
Только ты, ты, и никто другой!
В отраженном мерцающем свете экрана лица любовников меняются. На них возникает такое многозначительное выражение — глашатаи прошлого, давно утраченного века величия. Словно теперь, уменьшенные и смертные, они должны сыграть ту же сцену. Что ж, они сыграют эту сцену. Он впивается пальцами ей в шею, чтобы успокоить, удержать, заявить на нее свои права, обладать ею. Как сильны его пальцы и как холодны. Да они просто ледяные! Как странно, стеклянно, блестят его глаза. Так близко она их еще ни разу не видела.
И она вздыхает и подставляет свое совершенное личико навстречу поцелую Темного Принца.
Ванная
Прирожденный актер проявляется в раннем детстве. Поскольку только в самом раннем детстве мир воспринимается как великая Тайна. В истоках любой актерской игры лежит не что иное, как импровизация перед лицом Тайны.
Т. Наварро «Парадоксы актерского мастерства»
1
— Видишь? Этот человек — твой папа.
В тот день Норме Джин исполнилось шесть. Первый день июня 1932 года. И утро этого дня в Венис-Бич, штат Калифорния, выдалось совершенно волшебным, таким ослепительно светлым и воздушным. С Тихого океана тянуло свежим и прохладным ветерком и еще чем-то вяжущим на вкус, и запах гниющих на пляже отбросов и водорослей был сегодня слабее обычного. И рожденная, казалось, самим этим ветерком, вдруг появилась мама. Мама с худым, немного вытянутым лицом, сексапильными алыми губами, подведенными черным карандашом бровями приехала за Нормой Джин, которая жила с бабушкой и дедушкой. Жила на Венис-бульвар, в старом доме-развалюхе с бежевыми оштукатуренными стенами.
— Норма Джин, иди-ка сюда! — И Норма побежала, побежала к маме. И ее маленькая пухлая ручка так и впилась в узкую изящную руку матери, и прикосновение к черной сетчатой перчатке показалось таким необычным, новым, странным и волшебным. Ибо у бабушки руки были морщинистые и шершавые, и пахло от бабушки старостью, а от мамы… от мамы пахло так сладко, так чудесно и замечательно, что кружилась голова — на ум почему-то пришла посыпанная сахаром долька лимона.
— Норма Джин, любовь моя, иди же сюда! — Маму звали Глэдис, и «Глэдис» была настоящей мамой Нормы. Когда, конечно, она того хотела. Когда чувствовала в себе достаточно сил. Когда позволял распорядок Студии. Поскольку жизнь Глэдис проистекала «в трех измерениях и еще умудрялась переходить в четвертое». Ее жизнь не была «плоской, точно доска для игры в парчизи
[6]
», а ведь именно такой, плоской жизнью живет большинство людей. Прямо на глазах у бабушки Деллы, лицо которой выражало крайнее неодобрение, мама торжественно поволокла Норму Джин за собой, с третьего этажа, из квартиры, пропахшей луком, щелочным мылом, мозольной мазью и табаком, которым дедушка набивал свою трубку. Поволокла, не обращая ни малейшего внимания на яростные окрики старой женщины:
— Глэдис, на чьей машине прикатила на сей раз, а? Посмотри-ка на меня, девочка! Ты что, под кайфом? Ты пьяная, что ли? Когда привезешь мою внучку назад? Черт бы тебя побрал! Да погоди ты, дай хоть туфли надеть! Я тоже спускаюсь! Глэдис!
А мама лишь отмахнулась и откликнулась сводящим с ума сопрано:
— Qué será, será!
[7]
— И, хихикая, словно непослушные дети, за которыми гонятся, мать и дочь сбежали вниз по лестнице, как с горки, запыхавшись, продолжая держаться за руки. И вон, вон отсюда, на выход, на Венис-бульвар, скорее, к новой машине Глэдис (никогда не знаешь, на какой она приедет машине), припаркованной у самого тротуара. В то ослепительно яркое утро 1 июня 1932 года волшебная машина, на которую, улыбаясь, точно завороженная, смотрела Норма Джин, оказалась горбатеньким «нэшем» цвета грязной мыльной воды, которой только что помыли посуду. На боковом стекле красовалась паутинка мелких трещин, наспех заклеенная липкой лентой. И все равно это была совершенно чудесная машина, и как молода и весела была Глэдис! Она, которая так редко прикасалась к Норме Джин, обняла ее обеими руками в сетчатых перчатках, приподняла и посадила на сиденье. «Оп-ля!.. Вот так, детка, любовь моя!» Словно сажала ее в кабинку колеса обозрения, что торчало на пирсе в Санта-Монике и должно было унести ее дочурку прямо в ярко-голубое небо. А потом громко хлопнула дверцей. Подергала и убедилась, что она заперта. (То был старый страх, страх матери за дочь. Что, если вдруг во время езды дверца распахнется, как распахиваются люки-ловушки в немых фильмах? И все, человека нет, дочь пропала!)