Ее муж умер, когда ей было всего двадцать девять лет, оставив ей на условиях доверительной собственности два фонда (как выяснил Алберт Сент-Гоур, оценивавшиеся приблизительно в три миллиона долларов) и всевозможную недвижимость в Филадельфии и ее окрестностях, в том числе состоявший из тридцати двух комнат дом в стиле греческого Возрождения на Мейн-стрит и особняк в Ньюпорте. Обнаружив в себе любовь к искусству фламандского Возрождения, она начала коллекционировать живопись под руководством известного знатока и высокоуважаемого торговца предметами искусства Дювина (джентльмена, которому Сент-Гоур завидовал); у нее было несметное количество редких драгоценностей, в частности знаменитое ожерелье Картье с дюжиной изумрудов, рассредоточенных на нити из тысячи бриллиантов, которое стоило, по слухам, более миллиона долларов… хотя Эва, разумеется, никогда его не носила, поскольку считала вульгарным такое афиширование богатства и такие, как она это презрительно называла, «кричащие символы».
Родня ее мужа считала, что тайной трагедией Эвы, о которой та никогда не говорила из гордости, является ее бездетность, из-за нее, несмотря на всю свою внешнюю самоуверенность и надменность, она не чувствует себя полноценной женщиной. Иначе чем еще объяснить ее внезапные смены настроения по отношению к племянникам и племянницам: то маниакальный интерес, то высокомерное и полное отсутствие такового? Хотя ей было всего лет тридцать пять, она уже начинала приобретать репутацию эксцентричной дамы: каждый год в начале декабря, в очередную годовщину смерти мужа, она в течение недели носила по нему траур; по воскресеньям неизменно посещала службы в разных церквях, утверждая, что «все боги равны — равно истинны и равно ложны»; полгода напряженно изучала то, что называла «юриспруденцией», еще полгода — то, что называла «медициной»; с каким-то отчаянным рвением предалась как-то даже спиритизму, но в конце концов объявила, что он «слишком оптимистичен, чтобы внушать доверие». Она заказывала портреты покойного мистера Клемента-Стоддарда, но отвергала их все; она заказывала оригинальную музыку, испытывая особое пристрастие к «симфоническим поэмам», но ни одно из сочинений ей тоже не понравилось. Как было принято в их кругу, они с мужем каждое лето путешествовали по Европе, но после его смерти и своего собственного «свидания с судьбой», как она это называла (Эва Клемент-Стоддард в апреле 1912 года собиралась совершить плавание на «Титанике», даже заказала каюту, но в последний момент отказалась от нее из-за болезни), так вот после всего этого она стала чрезвычайно суеверной и поклялась больше никогда не покидать цивилизованных пределов Соединенных Штатов, а точнее, окрестностей Филадельфии.
— Пусть я лучше потону в тоске, — смеялась она, — чем в Атлантике.
Еще более странным был обычай Эвы — нечто вроде религиозного отшельничества — на несколько недель уединяться в своем филадельфийском доме. В такие периоды она отклоняла все приглашения, никого не принимала, забрасывала свою благотворительную деятельность и переписку и предавалась духоподъемным, или «искупительным», материям. Читала «Историю Римской империи» Гиббона, непричесанную рапсодическую лирику Уолта Уитмена, один месяц могла жить, целиком погрузившись в стихию Упанишад, другой — в стихию «Бхавагадгиты»… Как все же американки из высших классов жадны до просвещения! Однажды Эва даже попыталась под руководством индийского мудреца изучать древний мертвый язык — санскрит, с каким успехом — никому не ведомо. А также она всегда была «в курсе» политических и военных новостей и любила обсуждать их с мужчинами: англофилов она убеждала, что Англия сама навлекла на себя беду и Соединенным Штатам не следует, руководствуясь сентиментальной памятью об узах лояльности, позволять втягивать себя в войну; изоляционистам еще более горячо доказывала, что президент Вильсон, с которым она была связана родством, но которого никогда не любила, ставит под удар честь Соединенных Штатов, оттягивая объявление войны Германии.
— Как сказал Тедди Рузвельт, президент — трус. Он не мужчина.
II
Когда господин, известный как Алберт Сент-Гоур, в прошлом лондонец, впервые увидел Эву Клемент-Стоддард в сентябре 1915 года, даже еще не будучи представленным ей миссис Шриксдейл на благотворительном спектакле «Так поступают все женщины» в филадельфийском оперном театре, он вслух произнес: «Это она!»
Потому что ему показалось, будто он давно знает эту женщину и уверен, что она тоже знает его.
Потому что со времен молодости, когда он был роковым образом уязвлен женщиной, никогда еще женское лицо, само присутствие представительницы противоположного пола не поражало его так сильно; и никогда так мгновенно не пронизывала его мысль, что именно в этой женщине он наконец осуществится в полную силу.
Вот она, моя мечта о ребенке, о сыне — взамен тех, что предали меня. Чьи имена я вычеркнул из своего сердца.
Однако в первую очередь это была мечта о Женщине… о конкретной женщине. Женщине таких исключительных достоинств, обладающей такой энергией, что ей под силу будет вернуть его к жизни; в ней он растворится без остатка и воскреснет вновь. А главное — эта женщина позволит забыть все обиды, нанесенные ему женщинами в прошлом. (Бессердечными женщинами. Не достойными любви и преданности Абрахама Лихта: Арабеллой, Морной, Софи, которые предпочли смерть жизни с ним. Они были «женами», с которыми он никогда не вступал в брак официально и, следовательно, не мог развестись.)
Он станет ухаживать за этой женщиной и преодолеет ее сопротивление. Он женится на ней — на сей раз действительно женится. И у них будет ребенок, наследник.
«Ведь я еще в самом расцвете сил, — горячо убеждает он себя. — Я едва начал жить. Мои самые великие победы — впереди».
С самого начала в определенных кругах было не без зависти отмечено, что Эву Клемент-Стоддард и стремительного Алберта Сент-Гоура таинственно влечет друг к другу. Их разговоры, беглые, полные недомолвок, похожи на виртуозную дуэль фехтовальщиков, которые нападают друг на друга не для того, чтобы ранить, а для того, чтобы продемонстрировать свое мастерство. На исходе осеннего дня Сент-Гоур, например, к слову упоминает о своей романтической привязанности к Кенсингтон-гарденс — миссис Клемент-Стоддард тут же делает ответный ход, спрашивая, к каким именно цветам, к каким именно кустам, растущим на каких именно аллеях, — потому что, судя по всему, разделяет его любовь к этому парку, с которым у нее связаны ранние детские воспоминания, когда ее семья каждый год осенью проводила в Лондоне не менее полутора месяцев. В другой раз дама цитирует слова Токвиля о пагубных последствиях равенства («в демократические времена самой переменчивой из всех окружающих нас переменчивых вещей является человеческое сердце»), и Алберт Сент-Гоур горячо подхватывает тему, обрушиваясь на «фанатичного французского циника», как он его называет, за то, что тот никогда не понимал американской души и оклеветал всех американцев своими огульными суждениями, основанными, по необходимости, на ложном применении своих принципов к нашим условиям.
— Как можно всерьез воспринимать человека, — говорит Сент-Гоур, обращаясь ко всем, но не сводя внимательного взгляда со смущенной миссис Клемент-Стоддард, — который настолько мало понял в нашей демократии, что сделал вывод, будто, я цитирую: «Любовь к богатству, либо как принцип, либо по наследственным соображениям, лежит в основе всего, что делают американцы…»?Это навет! И это недоказуемо.