Теперь, когда брата отослали в школу, только девочка знает о женщине, которая приходит в ночи, женщине, которая пахнет сыростью и холодом, как сама ночь, об улыбающейся женщине, которая сходит с горы старых костей и поднимает свою костлявую руку, чтобы прикоснуться… Поднимает обе костлявые руки, чтобы обнять…
Девочке сказали, что это она стала причиной маминой смерти, но никто ее не винит, потому что в то время она была еще младенцем и не может ничего помнить. Мама тоже ее не винит, она улыбается и шепчет: Мое дитя? Ты — мое дитя! Ты любишь меня!
Покосившиеся, осыпающиеся, поросшие лишайником надгробия, лопухи, чертополох, цикорий, ярко-желтые одуванчики, которые через несколько дней превратятся в пух, запах нагретого солнцем воздуха, запах тумана; если бежать слишком быстро по рыхлой земле, можно подвернуть ногу, упасть и поранить свой глупый лоб, но никогда не плачь, если можно вместо этого смеяться.
Потому что эта женщина не властна причинить боль! Потому что глаза ее залеплены грязью! Глазницы пусты и забиты землей! От нее можно запереть все двери и окна, можно спрятаться от нее под кроватью, прижаться к Катрине, Катрина спрячет, та женщина не что иное, как груда костей, истертых в прах, старых костей, превратившихся в белую пыль, ее глаза — не глаза, а пустые дыры, залепленные грязью, они не могут смотреть, они пустые, и шепот, который ты слышишь, это не голос, потому что голоса у нее никогда не было.
Мое дитя?
Но она — ничье дитя.
Долговязый неуклюжий робкий ребенок девяти лет от роду, десяти лет, длинноногая, неловкая девочка, Катрина оттягивает и коротко стрижет ее жидкие каштановые волосы (а то они будут падать на лицо, и глазам от этого будет больно, о, как больно), рот у нее маленький и сморщенный, унылые глубоко посаженные глаза, настороженное выражение лица, испуганная улыбка, прикрываемая ладошкой, чуть широковатый лоб, чуть толстоватый подбородок, слишком длинные ноги, и ей всего одиннадцать лет, она смеется вместе с мальчишками, когда те бросаются в нее сухими комьями грязи и коровьими лепешками, когда у нее над головой пролетают твердые зеленые груши из сада Маккеев, ее секрет состоит в том, что она всех их любит, ее секрет в том, что она крадется задворками, в ночи, тайком, она — ястреб с красными крыльями, она — сипуха с немигающими рыжими глазами, она шпионит за ними всеми, она обожает и ненавидит их всех. Как люди живут? как живут люди в других семьях? о чем разговаривают, когда их не слышат посторонние? в сумерках, ночью, за полузашторенными окнами, за тонкими газовыми кружевными занавесками, при свете лампы, греясь у очага, в котором потрескивают поленья, как они смотрят друг на друга? как улыбаются друг другу? когда слышат мелодичный звон церковных колоколов, когда ветер гонит облака над крышами, какие у них секреты, которых мы не слышим?
Она ускользает от них, взлетая над топью, поворачивая к горам, где вершина Чаттароя ловит последний вечерний луч солнца, она ныряет и кружит, парит медленно, лениво, полностью контролируя свой полет, ее широкие крылья почти не двигаются, лишь блестящие темные перья трепещут на ветру, ее клюв приспособлен для того, чтобы вонзаться, рвать, терзать, но она никому не причинит вреда… она никому не причинит вреда, потому что она хорошая… потому что хочет быть всего лишь медленно скользящей тенью, там, внизу, на поверхности воды, хочет, чтобы ее видели, боялись, чтобы ею восхищались, чтобы ее знали.
Она ускользает от них, превращаясь в блестящую медно-красную змею и исчезая в земной норе!.. она — одна их тех гигантских оранжевых бабочек… а иногда — лошадь, молодой жеребец с черной шелковистой гривой и таким же хвостом, с черными топающими копытами, только глаза сверкают белым, только зубы вспыхивают белизной, когда она бесшумно несется галопом вдоль дороги… тайно, в сумерках, в ночи, вдоль дороги… вниз по длинному пыльному склону холма, через узкий деревянный мост, который трещит так, словно доски вот-вот взлетят на воздух, словно проржавевшие фермы вот-вот треснут, но она не боится, она не боится, ее мощные мускулистые ноги ступают твердо, грива развевается лихо, хвост черный, шелковистый, летящий, ее огромные копыта ударяют о землю, она больше не ребенок, ей больше нечего бояться, ее ноздри вдыхают влажную свежесть ночи, ее легкие распирает радость; что это — вкус прошлогодних листьев, острый и хрумкий? а это журчание, что это — звук мюркиркской речки, мелкими ручейками обтекающей огромные выбеленные валуны, лежащие на дне?
II
Единственное, что ты должна знать, однажды прошептал ей папа, обняв так крепко, так крепко, что ее хрупким ребрышкам стало больно в его объятиях, это что я люблю тебя. Ты — Эстер, моя дочь, и я тебя люблю.
III
Папа возвращается неожиданно, папа снова дома, после ужасной ссоры с Харвудом, когда Харвуда куда-то отсылают (в Канаду? в Мексику? в Южную Америку?), он остается в Мюркирке почти на полтора месяца, иногда запирается в своей спальне, и тогда никто не решается постучать в дверь, а иногда уходит из дома еще до рассвета и отсутствует до полуночи, иногда он смотрит на Эстер, не видя ее, а иногда он смотрит на нее и видит… и становится ясно, что он любит ее, обожает, он настолько нежен с ней, что не сердится, если она ошибается, декламируя стихи, или берет неверную ноту на фортепьяно, хотя у нее нет такого таланта, как у Дэриана, и она не так красива, как Миллисент, и не умеет привлечь к себе его восхищенное внимание, как Лайша…
Достаточно одной любви, вслух шепчет папа, ну почему недостаточно одной любви?
Подойди ко мне, Эстер, малышка, шепчет папа, от него пахнет виски, о, не надоедай мне, Эстер, не висни на мне, ты ведь уже не маленькая, не глазей на меня.
Однажды он вдруг говорит Дэриану: Может быть, пора. Это звучит таинственно: Может быть, настал твой час. Эстер целую неделю ревнует, пока папа (не считаясь с преподобным Вудкоком) придумывает, как представить Дэриана любителям музыки по всему штату… начиная, если все пойдет хорошо, с дебюта в «Карнеги-холл». Что ему сыграть? Какие произведения наилучшим образом позволят продемонстрировать его фортепьянную технику, его виртуозность, коей не обладает ни один ребенок его возраста по эту сторону Атлантики? (Может быть, «Рондо» Моцарта, в котором пальцы Дэриана так и сверкают над клавиатурой, может быть, вальс-менуэт Шопена, который восхищает глаз не меньше, чем ухо, ну и одно-два собственных сочинения мальчика, которые весьма впечатляют, хотя и кажутся несколько диссонирующими… Так трудно выбрать, вероятно, в конце концов все же понадобится совет профессионального антрепренера.)
Ах, если бы Дэриан был помладше, если бы папа не ждал так долго!.. потому что трудно выдать мальчика за вундеркинда, когда очевидно, что он уже не ребенок, несмотря на субтильность и узкое лицо, ведь ему уже двенадцать, кажется? или около того? Но за десятилетнего он вполне сойдет, если его одеть соответствующим образом. Можно даже (размышляет вслух папа, почесывая несуществующую бородку и глядя на Дэриана оценивающим взглядом) переодеть его девочкой, потому что любители музыки, вероятно, предпочтут увидеть девочку, сидящую на сцене за огромным концертным роялем и исполняющую эти потрясающе трудные пьесы — Шопен, Моцарт, а может быть, что-нибудь из Черни, или Листа, или…