Неужели возможно, чтобы он умер вот так, словно бездомная собака, несмотря на безграничную любовь Сары, несмотря на то что она готова была сама умереть вместо него? Оказалось, возможно. И он истек кровью у нее на руках, а Бог бесстрастно взирал со своей высоты на агонию любовников.
Сара бежала на север, бежала на юг. Минул 1780 год, настала зима 1781-го. Спасаясь от преследований, она очутилась в Старом Мюркирке, здесь, посреди диких топей, ей предстояло умереть. Давным-давно потеряла она золотой медальон принцессы Сюзанны, давным-давно у нее не было золотых монет, которые она прежде, бывало, вплетала в лошадиные гривы; умолять солдат на латыни было бессмысленно, и никому не была интересна ее очаровательно-шепелявая французская речь. Сам Бог стал глух к ее молитвам. Выстрелил первый лейтенант. Выстрелил второй. И вот Сара — цапля, машущая огромными серыми крыльями, чтобы взлететь, но следующий чудовищный выстрел разрывает ей грудь, она бежит прихрамывающей зайчихой, но пуля пробивает ей горло. Неужели не осталось у Тебя милосердия, Господи, к королевской крови! — но еще одна пуля пронзает ей сердце. Солдаты дивятся живучести этой женщины и не решаются преследовать ее на болоте — ни верхом, ни пешим ходом. Как быстро бегает эта конокрадка! Как она живуча, какую силу придает ей отчаяние! Даже когда ноги у нее начинают заплетаться и кровь струями хлещет из ран, даже когда вся спина ее изрешечена пулями, Сара Уилкокс, которую невозможно убить, Сара Лихт, которую невозможно загнать в нору, Сара Макреди, все еще живая, лишь медленно погружается в черную вязкую жижу. Какая живучая! Какая живучая! Словно сам дьявол! — возбужденно бормочут солдаты, стреляя по распростертому телу снова и снова.
И что же, теперь Сара мертва? В самом деле? Умерла весной 1781-го?
Необозримая, без единой тропинки топь поглощает ее.
Часть первая
«Полуночное Солнце»
I
«Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь. Дрожит ли моя рука? Нет, не дрожит. Таков ли я, как другие мужчины? Нет, я не таков».
Он улыбается своему румяному отражению в зеркале — образец мужественности, джентльмен в расцвете сил, его глубоко посаженные глаза — словно кусочки слюды, в них таится много секретов, они светятся пылающим внутри его огнем; он улыбается — и это особая улыбка, он доволен собой, хотя румяные упругие щеки его яростно напряжены и разомкнувшиеся в улыбке губы обнажают слишком много крепких влажных белых зубов. Да, слишком много крепких влажных белых зубов.
«Вызываю ли я доверие? — Да, вызываю. Джентльмен ли я? — Да, я джентльмен».
Его взгляд скользит по пышущей здоровьем коже лица, он осматривает себя в полупрофиль (слева его лицо выглядит особенно значительно), мурлычет несколько тактов из Моцарта (Дон Жуан под маской дона Оттавио), снова изучает свою улыбку — сдержанную, строго отмеренную; чуть-чуть притушить блеск глаз, сделать взгляд скромнее, а также чуть опустить подбородок — джентльмен, непринужденно несущий свое достоинство, никогда нарочито не привлекающий к себе внимания, джентльмен-самец (отнюдь не кастрированный), в меру расточающий свои чары, — такова суть «А. Уошберна Фрелихта, доктора философии».
«Таков ли я, как другие мужчины? Нет, я не таков».
Завершив туалет, он широким жестом отбрасывает полотенце, с удовольствием отмечает легкий румянец на гладко выбритых щеках — следствие постоянно горящего внутри огня, с благоговением — твердую, очень твердую линию скул, свое наследственное достояние, прочные кости, подпирающие плоть — его плоть. Конечно, его, чью же еще? Это все — его.
«Сомневаюсь ли я? Нет, не сомневаюсь. Дрожит ли моя рука? Нет, не дрожит. Готов ли я приступить к делу? Да, да, стократ да!»
II
То был легендарный день, или день вселенского позора.
День, о котором будут говорить, писать, размышлять, вспоминать и бесконечно спорить, день, который и в XXI веке будет входить в анналы истории американских скачек (и скаковых ставок): дерби, состоявшееся 11 мая 1909 года на великолепном ипподроме Чатокуа-Даунз, одной из первых «игровых площадок для богатых».
В тот день в клубной раздевалке Чатокуа все разговоры вертелись либо вокруг таинственного игрока, некоего «игрока-астролога» по фамилии Фрелихт, точнее, «доктор Фрелихт» — на таком именовании настаивали он сам и его сподвижники, — либо на том, какая из двух знаменитых лошадей — Мощеная Улица или Ксалапа — завоюет приз.
Фрелихт. А. Уошберн Фрелихт, доктор философии. В Чатокуа-Фоллз, штат Нью-Йорк, он был человеком новым, но его имя казалось смутно знакомым в имеющих отношение к скачкам кругах на востоке: не он ли, или кто-то с очень похожей фамилией, придумал «списки ипподромных „жучков“», столь обожаемые азартными игроками, сколь и презираемые честными любителями скачек и не далее как в прошлом сезоне запрещенные на ипподромах Чатокуа, Белмонта и Саратоги? Не имел ли мистер Фрелихт некоего отдаленного касательства к «барону» Барракло из Буффало, железнодорожному спекулянту, а также к опозорившему себя конгрессмену Джасперу Лиджесу из Вандерпоэла; не был ли он, или кто-то с очень схожей фамилией, замешан в тайной торговле акциями «внезапно обнаруженного» состояния некоего наследника Наполеона по линии его ранее неизвестного незаконного сына?
В дни, предшествовавшие скачкам, эти слухи, в сущности являвшиеся злобной клеветой, открыто циркулировали в Чатокуа-Фоллз. Люди, никогда в глаза не видевшие А. Уошберна Фрелихта, высказывали о нем вполне определенные суждения, среди них был и сам владелец ипподрома полковник Джеймсон Фэрли, который осмелился заговорить о Фрелихте даже с Уорвиками (братом и сестрой, престарелым холостяком Эдгаром и вдовой Серафиной, бывшей женой Исаака Доува, банкира из Олбани), которые были друзьями Фрелихта и его решительными сторонниками. С привычной прямотой полковник предостерег Серафину: как бы ей не влипнуть в аферу, которая обесчестит имя бедного покойного Исаака. На это вдова, резким движением сложив свой черный лакированный японский веер и одарив полковника ледяным взглядом, ответила тоном, обычно предназначавшимся для особо тупых слуг: «Поскольку мистер Доув мертв, он едва ли может стать „бедным“, каковым, впрочем, он никогда не был и при жизни; а к моим нынешним делам он имеет не более отношения, чем вы, полковник».
Этот обмен репликами также вскоре вошел в летопись того легендарного дня, или дня вселенского позора.
III
Мощеная Улица, Ксалапа, Сладенькая, Шотландская Шапочка, Полуночное Солнце, Колдун, Красавица Джерси, Метеор, Свободный Час — эти девять великолепных чистокровных лошадей (в порядке убывания их вероятных шансов) принимали участие в Двадцать третьем дерби на ипподроме Чатокуа-Фоллз; они и девять жокеев-негров в ярких шелковых костюмах, с маленькими хлыстами в руках, при шпорах и прочих жокейских атрибутах: самый легкий из жокеев весил восемьдесят восемь, самый тяжелый — сто двенадцать фунтов. Победитель получал приз в шесть тысяч долларов («самый высокий призовой фонд в Америке») и весьма ценный гравированный серебряный кубок; за второе место причиталась тысяча долларов, за третье — семьсот. Однако, как всегда, по-настоящему серьезные деньги вращались там, где заключались пари, ибо что такое лошадиные скачки, особенно такие престижные, без денег, переходящих из рук в руки, а также без клубных сплетен и слухов? У Шотландской Шапочки, кажется, распухло колено, а у Красавицы Джерси — колики. Колдун очень плохо начал сезон в Прикнессе, а владелец Полуночного Солнца слишком часто выставляет его на соревнованиях. У Метеора — трещинка на заднем левом копыте… или это у Ксалапы? А Сладенькая, говорят, в прошлом месяце в Белмонте была «напичкана кокаином по самую макушку» или одурманена каким-то слабым болеутоляющим из-за воспаления уха. Между жокеем Полуночного Солнца Пармели и Малышом Бо Тенни, выступающим на Ксалапе, продолжается жесткое соперничество. И со ставками творится нечто невообразимое: то фаворитом считается Мощеная Улица, то Ксалапа, то на Полуночное Солнце ставят по два к пятнадцати, то ставки на Свободный Час, принадлежащий ферме Хенли, падают до соотношения один к тридцати… Если характер ставок становился слишком уж эксцентричным — например, вдруг резко возрастало количество ставок на какую-нибудь «темную лошадку», отнюдь не числящуюся среди фаворитов, — судья-наблюдатель имел право объявить все ставки недействительными, перетасовать жокеев и отложить начало скачек на час, чтобы дать возможность всем желающим перезаключить пари, однако в этом случае все делалось в жуткой спешке, и большинство коннозаводчиков и игроков молили Бога, чтобы этого не случилось, ибо, если оставить в стороне превратности случая, чистопородная лошадь — это всего лишь лошадь, а исход скачек во многом зависит от жокеев.