Ибо, как любит повторять Абрахам, остров имеет границы, но обещания, им даруемые, беспредельны.
А ведь хорошо известно: Манхэттен сегодня — это вся Америка завтра.
Тем не менее Абрахам Лихт не собирается задерживаться на Манхэттене надолго. Еще до наступления осени они с Розамундой намерены совершить крупную покупку — большое коннозаводческое ранчо в долине Чатокуа.
— Дивное место, я мечтаю вернуться туда вместе с женой.
Оба, похоже, большие любители арабских скакунов; Розамунда еще девочкой много ездила верхом на Лонг-Айленде, а Абрахам давно хотел (неужели Дэриану это неизвестно? Не может быть!) заняться разведением чистопородных скакунов.
— Не для выгоды, — твердо заявляет Абрахам, — ради эстетики спорта. Ничего, знаешь ли, нет прекраснее арабского скакуна в расцвете его сил.
— Или ее сил, — негромко добавляет Розамунда.
— Ну, разумеется. Или ее сил.
Муж с женой незаметно обмениваются интимными взглядами. Даже у стороннего наблюдателя этот обмен вызывает сильное возбуждение.
Дэриан делает большой глоток «Манхэттена».
Абрахам Лихт вслух размышляет о том, как заживут они тихой, идиллической жизнью в долине Чатокуа, не так уж далеко от Мюркирка; ввиду предстоящего это как раз то, что нужно.
Предстоящего?
Не может быть. Да. Ну конечно. Розамунда беременна… это многое объясняет в поведении мужа и жены; Дэриан уже взрослый, ему почти двадцать девять, мог бы и сам понять, без объяснений. Мой отец снова будет отцом. А я — снова братом.
Розамунда, перехватив тревожный взгляд Дэриана, вспыхивает. Прелестный румянец медленно поднимается от тонкой шеи к скуластому узкому лицу. Кожа у нее цвета слоновой кости; несмотря на свою жизнерадостность, быть может, подогретую сейчас выпитым, она болезненно-худа; часто вздрагивает, вероятно, от возбуждения, вся напряжена, Катрина сравнила бы ее с кобылкой, нервно перебирающей ногами, перед тем как ринуться вскачь; разве что в своем нынешнем положении Розамунда явно «бросаться вскачь» не собирается. На узкие плечи у нее наброшена вязаная шаль; свободное шелковое платье цвета морской волны по моде прикрывает щиколотки лишь наполовину; блестящие черные волосы, опять-таки по моде, не взбиты, никаких завитушек, нынче вечером их строго посредине разделяет пробор, на затылке они собраны в так называемый греческий узел. Горделивая будущая мать. «Поздравляю! Поздравляю обоих!» — хочется крикнуть Дэриану. Но вместо этого он делает очередной глоток.
Покончив с холодным ужином, на который служанка-филиппинка в черном подавала устрицы-«рокфеллер», филе-миньон, картошку в сметане, сыр «Стилтон» и свежие абрикосы, Абрахам Лихт заговаривает на тему, быть может, близкую ему, но Дэриану незнакомую, — философские последствия физиологических экспериментов в области самосознания личности.
— Речь, таким образом, идет о том, можно ли «расщепить» сознательную, вменяемую, со здоровыми полушариями мозга личность надвое и поместить половинки в два различных тела. Как считал Уильям Джеймс, индивидуальность имеет столько же обличий, сколько людей встречается на ее пути; так что вполне вероятно… — Дэриан кивает, стараясь уловить глубинную логику рассуждений отца; однако же его отвлекает присутствие Розамунды, которая внимает Абрахаму с дочерним почтением, будто всякое изреченное им слово — святая истина и ее следует запечатлеть в памяти навечно. Дэриан ощущает укол ревности; утраты; жаль, что Абрахам и Розамунда пропустили премьеру… наверняка Розамунде что-нибудь понравилось бы в «Эзопусе»; за необычной игрой звуков она, конечно же, уловила бы потаенные сердечные упования Дэриана, музыку его души. Эта музыка писалась для тебя. Так услышишь ли ты ее… хоть когда-нибудь?
Абрахам рассуждает о парадоксе: выходит, что личность помещается в голове; в «сознании»; мы не идентифицируем ее со своим физическим телом.
— Мы говорим: это «моя» рука, имея в виду просто факт принадлежности, я — владелец своей руки. «Моя» рука, «моя» голова, даже «мой» мозг. Не парадоксально ли, что мы так же привычно говорим и о «своей» душе?
Разогретый вином и присутствием Розамунды, Дэриан нервно смеется; говорит, что ничего об этом не знает, никогда не задумывался, если ты музыкант, ты день и ночь погружен в музыку, день и ночь, час за часом не можешь оторваться от нее, как любовник — от своей возлюбленной.
— К тому же, отец, возможно, все это лишь причуды языка, в данном случае английского.
— Нет. Английский тут ни при чем. — «Моисей Либкнехт» — психолог и лингвист, в сущности, полиглот, и он заявляет, что такие обороты речи отражают универсальную человеческую склонность отделять «сознание» от «тела», чем столь последовательно занимался Декарт. — Что интересует меня, так это отчего мы не желаем идентифицировать себя даже с собственной душой.
— Да, дорогой, вопрос только в том, есть ли у нас душа, — говорит Розамунда. — Ибо совершенно не исключено, что многие свободны от этого бремени.
Но Абрахам Лихт, захваченный собственными мыслями, пропускает ее слова мимо ушей; не замечает он и того, с какой неизбывной тоской смотрит на него и на нее его давно утраченный сын Дэриан.
Вскоре Розамунда с извинениями удаляется в спальню; отец уговаривает Дэриана посидеть еще часок, а еще лучше — остаться на ночь.
— Мы могли бы прикончить бутылочку бургундского. Нам о стольком надо поговорить, сынок!
Естественно, Дэриан уступает. Хотя и собирался — неопределенно — вернуться в Скенектади первым поездом, отходящим от Пенсильванского вокзала (он и без того уже опоздал на два дня; пропустил занятия в Уэстхите, никого не предупредив и не извинившись перед Мириком Шеффилдом; последние сорок восемь часов пролетели, как во сне). Какое это удовольствие — побыть в компании Абрахама… и Розамунды! Как здорово! Будто и не было провала в «Карнеги-холл», будто и не предвидел его тщеславный молодой композитор. Когда отец обращается исключительно к нему, Дэриан ощущает, как переполняется радостью его сердце; его «больное» сердце; и понимает, что силы в нем куда больше, чем он думал. Вот так Зевс вдыхает жизнь в кусок глины. Самая первая музыка на свете — это дыхание.
Дэриан остается в красивом особняке на Восточной Семидесятой еще на час, трудно было устоять против приглашения остаться на ночь, хотя в то же время хотелось сохранить хоть какую-то долю независимости, отстраниться от Абрахама Лихта и его молодой беременной жены, уединиться — пусть даже в убогой гостинице «Эмпайр-стейт». Он жадно внемлет отцовским речам, как обычно, представляющим собою монологи; Дэриану хотелось бы расспросить: как они с Розамундой познакомились, когда поженились, что за семья у Розамунды… но ему неловко перебивать отца. Очень бегло Абрахам замечает, что Розамунда удивительная женщина, что он по-настоящему любит ее, гораздо больше, чем любил своих прежних женщин; и ему кажется, что она тоже любит его:
— Понимаешь, Дэриан, она убеждена, что я спас ей жизнь, Возможно, так оно и есть.