Ибо, при всех своих истериках и спектаклях, девушка действительно была больна, серьезно больна.
По совету знакомого с Уолл-стрит Артур Грилль решил на время своего свадебного путешествия по Европе (с горя мистер Грилль внезапно влюбился в молодую, на двадцать лет его моложе, женщину — вдову солдата, убитого во Франции) вверить Розамунду попечению докторов Биса и Либкнехта. Десятки эскулапов вынуждены были отступить — может, у этих что-нибудь получится; в любом случае, угрюмо заявил он, поскольку так худо, как сейчас, в свои двадцать семь лет, Розамунда никогда еще себя не чувствовала, вреда не будет.
— Если бы я был суеверен — а я не суеверен, — заметил мистер Грилль в разговоре с докторами, — глядишь, поверил бы, что в мою бедную дочурку вселился злой дух.
«Злой дух! Смех да и только. Гораздо хуже: отсутствие злого духа. В том-то и беда».
Розамунда Грилль была гибкой, стройной, болезненно худощавой молодой женщиной, которая выглядела скорее лет на семнадцать, а не на двадцать семь, с влажными зелеными, как изумруд, глазами, которые то искрились вдруг лукавой улыбкой, то излучали недоверие, с пикантной горбинкой на прямом носу — следом перелома, полученного, по ее словам, в ходе полицейской облавы, — с упрямым, но очаровательным ртом и бледной кожей, которая, судя по виду, почти не знала солнечного света. Ее руки были сплошь покрыты порезами и царапинами — Розамунда называла их «иероглифами, только лишенными смысла». В копне чудесных иссиня-черных блестящих волос виднелись кое-где мертвенно-белые нити; перед тем как лечь в клинику, Розамунда небрежно подрезала волосы ножницами и решительно отказалась идти к парикмахеру исправлять нанесенный ущерб. Случалось, она мгновенно переходила от игривости к черной меланхолии. Когда доктор Бис осматривал ее (не придавая большого значения физическому состоянию пациента, он тем не менее отдавал себе отчет в том, что вовсе пренебрегать им нельзя), она стояла, словно аршин проглотив, с трудом подавляя желание оттолкнуть чужие, точнее, мужские руки. Высоко подняв красивую голову, прикрыв зеленые глаза, Розамунда Грилль, казалось, не слышала вопросов доктора Биса и реагировала на них не живее, чем манекен — на руки закройщика. Доктор Либкнехт, нацепив пенсне на переносицу и с симпатией поглядывая на молодую женщину, задавал ей свои вопросы:
— Мисс Грилль, вы понимаете, что ваша «болезнь» — это бунт воли, направленный против вас самой? — и, не слыша ответа, раздражался, судя по виду, даже сильнее коллеги. Упрямица, не зря отец предупреждал. Придется повозиться, если вообще что-нибудь получится.
Позднее, когда они остались вдвоем, доктор Бис, отвинчивая крышку серебряной карманной фляги, лениво проговорил:
— Остается надеяться на две вещи: во-первых, что девчонка подольше не придет в себя и, во-вторых, что миссис Грилль не слишком быстро промотает денежки своего мужа.
Доктор Либкнехт, сняв пенсне и задумчиво потерев глаза, вдохнул, пожал плечами и ничего не сказал, словно не доверяя в данный момент собственному языку.
II
— Я не больна — я здорова.
— Я не больна — я здорова.
— Я не больна — я здорова.
Розамунда прикусывает нижнюю губу, чтобы не расхохотаться, и ощущает соленый привкус крови. Ее душат слезы. Стиснув кулаки, она колотит по чему попало, и это производит такой переполох в отделении серных ванн для дам, что врач вынужден отвести ее в палату.
— Не прикасайтесь ко мне! Терпеть этого не могу!
Она хочет сказать, что с нее довольно, никто в этом не виноват, но хватит с нее; с другой стороны, ей страшно «рухнуть в пустоту», и потому надо продолжать; даже не из гордости, из трусости.
— Я не здорова — я больна.
Сердце ее трепещет. Вот-вот выскочит из груди. Пульс доходит до двухсот пятидесяти ударов в минуту, врачи предупредили, что, если она не попробует успокоиться, это может плохо кончиться.
В принципе аутогенное самосовершенствование представляется ей, несмотря на явно шарлатанский характер клиники «Паррис» (рай для богатых невропатов, отверженных и неудачников), разумной идеей. Она признает, что ее заболевание — заболевание душевное и что оно идет изнутри ее самой. Чтобы справиться с болезнью, надо всего-навсего справиться с «собой» — ее источником, но как в точности это делается? Повторение мантры «Я не больна — я здорова», «Я не здорова — я больна» — это то же, что повторение слов «четки», «немота», «гипноз», «глупость», «стыд». Смех переходит в приступ кашля. Кашель — в удушье. Удушье сопровождается сердцебиением. Сердцебиение влечет за собой обморок. Ее раздувшиеся живот и мочевой пузырь болят от немыслимого количества минеральной воды, которую ее заставляют поглощать, — двенадцать пинт в день.
Бесчувственное тело, распластанное в разве что не кипящей ванне. По мраморному, с прожилками, краю рассыпались влажные пряди черных волос, напоминающие растопыренные паучьи лапы. Глаза с набрякшими веками закрыты. Пушистая пена повторяет очертания худощавого тела: выпирающие острые ключицы, маленькая тугая грудь с ягодками сосков. Она грубо мнет грудь, и в этом жесте нет ничего эротического, ей просто нужно убедить себя, что она существует. «Я не больна — я здорова. Здорова ли?» Она думает о Бисе и Либкнехте, этой паре клоунов.
Один — скользкий, притворно-ласковый, весь трясется, как студень, — весит наверняка больше двухсот пятидесяти фунтов при росте пять футов девять дюймов; голый конусообразный череп с пучками седых волос по краям; жирная шея, норовящая вывалиться из воротника. Настоящий доктор — все честь по чести, мистер Грилль проверял, диплом от почтенного медицинского учебного заведения, репутация крупного психотерапевта, вылечил много людей, главным образом состоятельных.
Другой, Либкнехт, внушает Розамунде страх. Он — полная противоположность Бису: высокий, жилистый, наблюдательный; цепкий взгляд, проникающий прямо в мозг Розамунды (одна из пациенток, вздрагивающая в соседней ванне, утверждает, что Либкнехт обладает даром читать мысли); суровые скулы, кожа такая тугая, что кажется, будто жира под ней нет ни грамма; веет от него каким-то суровым состраданием, болью, утратой. Среди пациентов клиники «Паррис» бытует легенда о трагическом прошлом Либкнехта — в свои шестьдесят с небольшим он фигура едва ли не романтическая — то ли ветеран войны, то ли еврей-эмигрант. Уж во всяком случае, не ординарный врач, как его толстяк партнер, а психолог или психотерапевт, говорят, учился с самим Зигмундом Фрейдом и был центральной фигурой на Гаагском международном психоаналитическом конгрессе в 1920 году. (Фрейд! Как все самые блестящие люди своего круга, Розамунда читала разнообразные эссе Фрейда, а также развернутые аннотации его главных работ, горячо воспринимая идею таинственного бессознательного как могучего источника либидо, а также идею Эго как вместилища и самосознания и фобий, или идею Суперэго как безличного сознания, угрюмого, скрипучего, подавляющего голоса авторитета. Меньше интересовала Розамунду Фрейдова теория сексуальности, согласно которой женщина мстит за кастрацию, или анатомическую неполноценность, одним из трех способов: сексуальной агрессивностью, либо, напротив, отказом от секса, соперничеством с мужчиной в форме лесбийской любви; либо перетягиванием отцовского либидо от матери на себя, она меняет объект своего сексуального интереса — то женщина, то мужчина — и мечтает о ребенке, преимущественно о ребенке мужского пола, как заменителе утраченного пениса. «Но я совершенно не хочу ребенка, — бушевала Розамунда. — Я даже пениса не хочу… слишком большая обуза!») Если Либкнехт и был фрейдистом, Розамунде он ничего об этом не говорил, только повторял своим добрым, но властным голосом одну из мантр клиники: