Он с возмущением вспомнил свое намерение застрелиться, если
не будет письма от Кати, и опять лег и опять взялся за Писемского. Но
по-прежнему он ничего не понимал, читая, а порою, глядя в книгу и думая об
Аленке, весь начинал дрожать от все растущей дрожи в животе. И чем ближе подходил
вечер, тем все чаще охватывала, била дрожь. Голоса и шаги по дому, голоса на
дворе, — уже запрягали тарантас на станцию, — все раздавалось так,
как во время болезни, когда лежишь один, а вокруг течет обычная, будничная
жизнь, равнодушная к тебе и потому чуждая, даже враждебная. Наконец где-то
крикнула Параша: «Барыня, лошади готовы!» — послышалось сухое бормотание
бубенчиков, потом топот копыт, шорох подкатывающего к крыльцу тарантаса… «Ах,
да когда же все это кончится!» — пробормотал Митя вне себя от нетерпения, не
двигаясь, но жадно слушая голос Ольги Петровны, отдававшей в лакейской
последние приказания. Вдруг бубенчики забормотали и, бормоча все слитнее под
звуки покатившегося под гору экипажа, стали глохнуть…
Быстро встав с места, Митя вышел в зал. В зале было пусто и
светло от ясного желтоватого заката. Во всем доме было пусто и как-то странно,
страшно пусто! Со странным, как бы прощальным чувством Митя взглянул в пролет
растворенных молчаливых комнат — в гостиную, в диванную, в библиотеку, в окно
которой по-вечернему синел южный небосклон, зеленела живописная вершина клена и
розовой точкой стоял над ней Антарес… Потом заглянул в лакейскую, нет ли там
Параши. Убедившись, что и там пусто, он схватил с вешалки картуз, пробежал
назад, в свою комнату, и выскочил в окно, далеко выкинув на цветник свои
длинные ноги. На цветнике он на мгновение замер, потом, согнувшись, перебежал в
сад и тотчас же вильнул в глухую боковую аллею, густо заросшую кустами акации и
сирени.
XXVII
Росы не было, не могли быть поэтому особенно слышны запахи
вечернего сада. Но Мите, при всей бессознательности всех его действий в этот
вечер, все же показалось, что он еще никогда в жизни, — за исключением,
может быть, раннего детства, — не встречал такой силы и такого разнообразия
запахов, как теперь. Все пахло — кусты акации, листья сирени, листья смородины,
лопухи, чернобыльник, цветы, трава, земля…
Быстро сделав несколько шагов с жуткой мыслью: «А вдруг она
обманет, не придет?» — теперь казалось, что вся жизнь зависит от того, придет
или не придет Аленка, — уловив среди запахов растительности еще и запах
вечернего дыма откуда-то с деревни, Митя еще раз остановился, обернулся на
мгновение: вечерний жук медленно плыл и гудел где-то возле него, точно сея
тишину, успокоение и сумерки, но еще светло было от зари, охватившей полнеба
своим ровным, долго не гаснущим светом первых летних зорь, а над крышей дома,
кое-где видной из-за деревьев, высоко блестел в прозрачной небесной пустоте
крутой и острый серпок только что народившегося месяца. Митя глянул на него,
быстро и мелко перекрестился под ложечкой и шагнул в кусты акации. Аллея вела в
лощину, но не к шалашу, — к нему надо было идти наискось, взять левее. И
Митя, шагнув через кусты, побежал целиком, среди широко и низко распростертых
ветвей, то нагибаясь, то отстраняя их от себя. Через минуту он уже был на
условленном месте.
Он со страхом сунулся в шалаш, в его темноту, пахнущую сухой
прелой соломой, зорко оглянул его и почти с радостью убедился, что там еще
никого нет. Но роковой миг близился, и он стал возле шалаша, весь превратясь в
чуткость, в напряженнейшее внимание. Весь день почти ни на минуту не оставляло
его необыкновенное телесное возбуждение. Теперь оно достигло высшей силы. Но
странно — как днем, так и теперь, оно было какое-то самостоятельное, не
проникало его всего, владело только телом, не захватывая души. Сердце, однако,
билось страшно. А кругом было так поразительно тихо, что он слышал только одно
— это биение. Беззвучно, неустанно вились, крутились мягкие бесцветные мотыльки
в ветвях, в серой листве яблонь, разнообразно и узорно рисовавшихся на вечернем
небе, и от этих мотыльков тишина казалась еще тише, точно мотыльки ворожили и
завораживали ее. Вдруг где-то сзади него что-то хрустнуло — и звук этот как
гром поразил его. Он порывисто обернулся, глянул меж деревьев по направлению к
валу — и увидал, что под сучьями яблонь катится на него что-то черное. Но еще
не успел он сообразить, что это такое, как это темное, набежав на него, сделало
какое-то широкое движение — и оказалось Аленкой.
Она откинула, сбросила с головы подол короткой юбки из
черной самотканой шерсти, и он увидал ее испуганное и сияющее улыбкой лицо. Она
была боса, в одной юбке и в простой суровой рубахе, заправленной в юбку. Под
рубахой стояли ее девичьи груди. Широко вырезанный ворот открывал ее шею и
часть плечей, а засученные выше локтя рукава — округлые руки. И все в ней, от
небольшой головки, покрытой желтым платочком, и до маленьких босых ног, женских
и вместе с тем детских, было так хорошо, так ловко, так пленительно, что Митя,
видевший ее до сих пор только наряженной, впервые увидавший ее во всей прелести
этой простоты, внутренне ахнул.
— Ну, скорее, что ли, — весело и воровски
прошептала она и, оглянувшись, нырнула в шалаш, в его пахучий сумрак.
Там она приостановилась, а Митя, стиснув зубы, чтобы
удержать их стук, поспешил запустить руку в карман — ноги его были напряжены,
тверды, как железо, — и сунул ей в ладонь смятую пятирублевку. Она быстро
спрятала ее за пазуху и села на землю. Митя сел возле нее и обнял ее за шею, не
зная, что делать, — надо ли целовать или нет. Запах ее платка, волос,
луковый запах всего ее тела, смешанный с запахом избы, дыма, — все было до
головокружения хорошо, и Митя понимал, чувствовал это. И все-таки было все то
же, что и раньше: страшная сила телесного желания, не переходящая в желание
душевное, в блаженство, в восторг, в истому всего существа. Она откинулась и
легла навзничь. Он лег рядом, привалился к ней, протянул руку. Тихо и нервно
смеясь, она поймала ее и потянула вниз.
— Никак нельзя, — сказала она не то в шутку, не то
серьезно.
Она отвела его руку и цепко держала ее своей маленькой
рукой, глаза ее смотрели в треугольную раму шалаша на ветви яблонь, на уже
потемневшее синее небо за этими ветвями и неподвижную красную точку Антареса,
еще одиноко стоящую в нем. Что выражали эти глаза? Что надо было делать?
Поцеловать в шею, в губы? Вдруг она поспешно сказала, берясь за свою короткую
черную юбку:
— Ну, скорей, что ли…
Когда они поднялись, — Митя поднялся, совершенно
пораженный разочарованием, — она, перекрывая платок, поправляя волосы,
спросила оживленным шепотом, — уже как близкий человек, как любовница:
— Вы, говорят, в Субботино ездили. Там поп дешево
поросят продает. Правда ай нет? Вы не слыхали?
XXVIII
На этой же неделе, в субботу, дождь, начавшийся еще в среду,
ливший с утра и до вечера, лил как из ведра.
Он то и дело припускал в этот день особенно бурно и мрачно.
И весь день Митя без устали ходил по саду и весь день так
страшно плакал, что порой даже сам дивился силе и обилию своих слез.