Марк схватил таблетку, быстро и с опаской, как будто подозревал, что она обожжет ему пальцы. Он надежно спрятал ее в задний карман черных джинсов-дудочек, которые были так основательно заляпаны грязью, что напоминали объект чьего-то неудачного эксперимента с покраской.
— Мне нужно это обдумать, Подсолнух. Я не могу вот так, очертя голову.
Не зная, что еще сказать или сделать, он вытянул худые ноги и поднялся. Кимберли снова удержала его за руку.
— Нет. Останься здесь, со мной. Если ты уйдешь домой, то просто выкинешь ее в сортир.
Она заставила его усесться рядом с ней, ближе, чем когда-либо до этого, и он вдруг сообразил, что на этот раз в поле зрения не наблюдается очередного белокурого активиста-воздыхателя.
— Останься здесь, с народом. Рядом со мной, — прошептала она ему в ухо. Ее дыхание щекотало его мочку, точно трепещущие ресницы. — Ты должен понять, как много приобретешь. Ты — особенный, Марк. Ты можешь совершить столько всего, что будет действительно важно. Останься со мной на эту ночь.
Хотя этот призыв был не столь всеобъемлющим, как хотелось бы Марку, он снова уселся в грязь, и эта ночь прошла в зябком единении: они вдвоем кутались в ее куртку, плечом к плечу, под громогласные призывы к революции — решающему противостоянию с Америкой.
В серых предутренних сумерках демонстранты начали разбредаться. Они вдвоем перебрались в крошечную ночную кафешку неподалеку от кампуса, заказали экологически чистый завтрак, который показался Марку совершенно безвкусным, и Кимберли принялась настойчиво твердить ему о судьбе, которая открывалась перед ним.
— Если бы только ты сумел вырваться из своих собственных оков! — Она протянула руку и сжала его бледные длинные пальцы в своих, маленьких и смуглых. — Когда прошлой осенью я столкнулась с тобой в том клубе, я обрадовалась тебе — думаю, потому, что тосковала по прошлому, хотя оно никуда не годилось. Приятно было встретить дружеское лицо.
Марк поспешно опустил глаза и заморгал, ошеломленный ее открытым признанием в том, что она искала его общества ради того, что он олицетворял, а не кем был на самом деле.
— Теперь это не так. — Он снова поднял глаза, настороженный, как олень, которого рано утром застали врасплох в саду и который готов спасаться бегством при малейшем намеке на опасность. — Я стала ценить тебя за то, что ты такой, какой ты есть. И за то, каким ты можешь стать. За этим «ежиком», очками в роговой оправе и правильной буржуазной одеждой скрывается живой человек. Человек, который умоляет выпустить его на свободу.
Кимберли накрыла его руку своей, легонько погладила ее.
— Я надеюсь, что ты выпустишь его. Мне очень хотелось бы познакомиться с ним. Но пришло время принять решение. Я больше не могу ждать. Настало время выбора.
— Ты хочешь сказать...
Марк запнулся. Его затуманенному усталостью мозгу казалось, что девушка сулит ему нечто неизмеримо большее, чем просто дружбу, и в то же самое время угрожает лишить его даже этой малости, если он не заставит себя действовать.
Он проводил ее до дома. На лестнице Кимберли вдруг обхватила его за шею и неожиданно крепко поцеловала. И исчезла за дверью, оставив его стоять столбом.
* * *
— Наконец-то этим паршивым коммунистам задали перцу. И поделом, скажу я вам, да, поделом.
Войтек Грабовски стоял у подножия строящегося небоскреба, прихлебывал из термоса горячий чай и слушал, как его товарищи обсуждают новости, только что услышанные по все тому же неумолкающему радиоприемнику: национальная гвардия расстреляла митинг в кампусе Кентского государственного университета Огайо. Несколько студентов убиты. Судя по всему, рабочие считали, что это давно пора было сделать.
Он тоже так считал, но эта новость вызвала у него печаль, а не ликование.
Потом, укрепляя балки высоко над миром, он размышлял о трагедии всего происходящего. Американские солдаты сражаются, защищая американские ценности и спасая братский народ от коммунистической агрессии, а их же братья-американцы плюют в них и осыпают проклятиями. Хо Ши Мина изображают героем, будущим освободителем.
Грабовски знал, что это ложь, на собственной шкуре почувствовав, что именно коммунисты подразумевают под «освобождением». Когда он слышал, как их называют героями, в глубине его памяти поднимался хор голосов его убитых друзей и родных, взывая к справедливости.
Дело было не в том, за что выступали демонстранты, а в том, кто они были такие. Отпрыски привилегированных семей, принадлежащих к верхушке среднего класса, они с упрямством избалованных детей крушили ту самую систему, которая даровала им комфорт и стабильность, равных которым не знала история человечества. «Америка пожирает свою молодежь», — вопили они, хотя с его точки зрения все обстояло ровно наоборот: это Америке угрожала опасность быть сожранной своей молодежью.
Они позволили лжепророкам увлечь себя, завести на гибельную почву. Лжепророкам вроде Тома Дугласа. После той памятной песни, которая так потрясла его в ноябре прошлого года, он очень много всего прочитал об этом певце. Теперь ему было известно, что Дуглас — один из зараженных, отмеченных печатью инопланетной отравы, поразившей мир в сентябре сорок шестого, исчадие новой эры зла, зарождение которой Грабовски наблюдал своими глазами с палубы набитого беженцами корабля, стоявшего на якоре у Гавернор-айленд. Ничего удивительного, что дети, словно змеи, жалили своих родителей — ведь их кумирами были люди, несущие на себе печать сатаны.
— Эй! — крикнул здоровенный бывший пехотинец — обладатель приемника. — Эти недоделанные хиппи столпились на улицах перед мэрией, бьют окна и жгут американские флаги!
— Вот сволочи!
— Нужно что-то делать! Это же революция!
Юный ветеран натянул джинсовую куртку и надел на стриженную «под ежик» голову стальную каску.
— Это всего в нескольких кварталах отсюда. Не знаю, как вы, а я собираюсь помешать этому.
Он бросился к кабинке подъемника.
Грабовски хотелось закричать: «Остановись! Пусть власти занимаются этим: если брат начнет сражаться с братом, силы зла победят». Но язык отказался повиноваться ему. Потому что он чувствовал то же возмущение, что и все остальные, и страх — ибо из них лишь он один своими глазами видел последствия той революции, о которой кричали все вокруг. Охваченный волнением, он изо всей силы стиснул балку.
Его пальцы вошли в сталь с такой легкостью, как будто это была та мягкая клейкая размазня, которую американцы считают мороженым. Ибо он сам был отмечен печатью Зверя.
* * *
Остаток дня Марк ходил как в тумане, сплавленном из желания, надежды и страха. Он пропустил даже новости из Кентского университета. В то время как Америка разделилась на тех, кто испытывал ужас, и тех, кто выражал одобрение, он провел ночь в своей квартирке, с тарелкой печенья, читая и перечитывая статьи и затрепанные книги об ЛСД, то вытаскивая таблетку, то снова пряча ее, то крутя ее в пальцах, как талисман. Когда солнце кое-как вползло на небо, мимолетный приступ решимости заставил его бросить таблетку в рот. Он поспешно запил ее глотком оранжевой газировки, пока мужество снова не изменило ему.