Такой наглости Марина Петровна не ожидала. Олимпиада прошла
за пыльный фикус с жесткими, будто ненатуральными листьями, выдвинула стул и
уселась. И даже блокнот достала из портфельчика и открыла его, приготовилась
участвовать в собрании.
Ну– с, что интересного вы тут говорите?!
Ночь с Павлом Добровольским, всего только одна, повлияла на
нее странным, магическим образом.
Утром они занимались любовью, и, когда Олимпиада вылезла на
свет божий, оказалось, что уже десятый час, и пришлось мчаться в свою квартиру,
в спешке напяливать первое, что попалось под руку, и бежать по лестнице, и
возвращаться, чтобы еще напоследок поцеловаться.
Он разговаривал по-французски, ходил по квартире с трубкой и
в полотенце, и в другой руке у него была чашка кофе, и он прихлебывал из нее.
Когда Олимпиада ворвалась, он дал хлебнуть и ей, потом, несмотря на свой
разговор, поцеловал ее, далеко отнеся от уха грассирующую трубку, посмотрел и
поцеловал еще раз, а потом повернул к себе спиной и слегка хлопнул по заднице,
выпроваживая.
За эту ночь Олимпиада вдруг обрела уверенность в себе,
которой ей так недоставало. Отчего, почему?… Он не делал ничего такого, чтобы в
чем-то ее уверить или убедить, но она уверилась и убедилась.
Она уверилась, что хороша собой, – он все время повторял и
повторял, что она красавица, вопреки мнению глянцевых журналов – Библии, Корана
и Катехизиса современной молодой женщины – о том, что мужчина не может
разговаривать в постели, ибо у него таким странным образом устроен речевой аппарат.
У Добровольского он был, видимо, устроен нормальным образом.
Она убедилась в том, что ее пылкость суть не стремление к
разврату, как подозревал Олежка, а просто часть ее натуры, причем
замечательная, превосходная часть.
Добровольскому эта часть ее натуры пришлась особенно по
вкусу.
Она поняла, что может говорить и делать все, что угодно, и
прикасаться, и шептать, и пробовать на вкус, и даже – о, ужас! – и даже
застонать она может, вполне, вполне, и он не приходит от этого в смятение.
Добровольский сам сказал ей на ушко нечто такое, от чего
сердце ударило сильнее и потом заколотилось часто-часто.
Марина Петровна, конечно, не могла знать о том, что нынче
ночью приключилось с ее сотрудницей, но какие-то перемены почувствовала.
Никто не смел так себя вести в ее присутствии. Никто не смел
проводить демонстрации и факельные шествия, а Олимпиада их явно проводила.
Она заготовила ручку, нацелила ее на чистый лист в блокноте
и посмотрела вопросительно. Весь коллектив, который до этого смотрел на
Олимпиаду, тоже повернул головы и уставился на Марину Петровну вопросительно.
Нужно было что-то делать, чтобы спасать положение,
собственное место начальника, которого все уважают. Марина Петровна не любила
слова «боятся» и считала, что ее «уважают».
Попросить уйти эту выскочку, эту зазнайку? Но что делать,
если она не уйдет?! Гнать ее самой?! Вызвать охрану?
Охрану вызывать бессмысленно, зазнайка и выскочка еще не
уволена, значит, имеет полное право находиться там, где хочет, а на своем
рабочем месте и подавно! Тогда что? Что делать?!
Все смотрели на нее и ждали, а она все затягивала паузу,
понимая, что это становится смешно, и никак не могла принять решения.
– Хорошо, – сказала Марина Петровна наконец. – Отлично. Если
Тихонова не хочет покинуть помещение, тогда уйду я. Я ухожу!
Никто не стал ее останавливать, а она именно на это и
рассчитывала – они должны ее останавливать из уважения, из любви к ней, и она
согласится остаться, только если уйдет Олимпиада!
Все вышло наоборот. Олимпиада осталась, а Марина Петровна
оказалась в коридоре в полной растерянности, да еще за дверью, которую она тихо
прикрыла за собой, вдруг моментально, как волна-цунами, поднялся шум, гам и,
кажется, даже веселье началось, и Марина Петровна, опытный министерский
работник, поняла, что на этот раз подслушивать она точно не станет.
Она подслушает, и у нее же потом инфаркт сделается! Господи,
нынешние молодые такие неблагодарные, невоспитанные, безответственные!
– Здрасти, Мариночка Петровна, – поздоровалась с ней
уборщица, тащившая ведро и швабру. – С самого утра на работе, труженица,
красавица вы наша!
Вот старшее поколение благодарное, воспитанное и
ответственное! Марина Петровна одернула пиджак, милостиво кивнула уборщице и
пошла по коридору. Поэтому она не видела, как уборщица остановилась, поставила
ведро, подбоченилась и показала ей язык.
Дело в том, что Марина Петровна имела скверную привычку
выливать остатки чая в корзину для бумаг. Корзина протекала, и приходилось
каждый день ползать на коленях и отчищать от светлого ковролина коричневые
пятна! Вот и вся любовь.
Примерно в час дня Олимпиаду вызвали к Николаю Вадимовичу
Сорокину, и это могло означать только одно – увольнение. Она уже решила, что
уйдет сразу же, как только ее уволят, прямо из кабинета Сорокина, который
числился ответственным за связи с общественностью. То есть, конечно, отвечал он
вовсе не за связи, был он нормальный вице-президент с нормальными
вице-президентскими обязанностями, но эти самые связи ему вменили тоже, хотя он
ничего в них не понимал и не имел времени разбираться. Олимпиада была твердо
уверена, что он ее уволит, и давешний демарш, когда она объявила Марине, что
уйдет только после разговора с ним, был именно демаршем, а не действенной
попыткой как-то остаться на работе.
У нее не было никаких личных вещей в столе, кроме пары
дискет с базой данных и записной книжки с телефонами. Заслышав зов из
вице-президентской приемной. Олимпиада покидала в портфель дискеты и блокнотик
и сказала Никите, что уходит.
– Далеко? – спросил тот и зевнул.
– Ухожу навсегда! – объявила Олимпиада. – Меня, наверное,
сейчас уволят.
– Да брось ты, не дури!
– Я не дурю. Марина всерьез решила от меня избавиться, разве
ты не понял?
– Не-а, – сказал Никита, – ничего я не понял. Просто она
истерит опять. Климакс у нее начался до срока. Или вовремя? Чего-то я забыл,
сколько ей лет, принципиальной нашей!
– А сколько бы ни было, – заявила Олимпиада. – Умолять ее я
не стану. Уволят – уйду.
– А преставиться? – вопросил Никита, который больше всего на
свете любил поесть и выпить «в компании». – Отходную?
– Будет тебе отходная! Только не сейчас. Сейчас я ее видеть
не могу. Если она придет трындеть, что я коллектив разлагаю, я ей в рожу
вцеплюсь, и меня увезут в околоток.
– Ку-уда?
– Ту-уда, – отозвалась новая, улучшенная Павлом
Добровольским Олимпиада Тихонова. – Пока, Никитос! Ты тут выполняй,
перевыполняй и вообще не дрейфь!