Олимпиада дико на него посмотрела.
Добровольский же думал только о том, что среди соседей не
было тетушки Веры, с которой жила Люсинда Окорокова.
Жорж Данс, закрыв за собой дверь, некоторое время страдал в
ванной, растравляя свои раны, а когда вернулся в комнату, обнаружил, что ящик
письменного стола выдвинут и рукописи в нем нет.
Сраженный наповал, он сел и обхватил голову руками.
Случилось самое худшее.
* * *
Когда лимитчица наладилась в Липину квартиру, Олежка пришел
в негодование. Ну, ладно сосед, еще туда-сюда, приличный с виду человек и все
такое, но он столько раз просил Липу не допускать на его территорию эту самую
Люсю!
– Па-азвольте, – протянул он неприятным голосом, –
освободите!
– Олежка! – предостерегающе произнесла Олимпиада. – Ты что?
– А ничего, – заявил Олежка, косясь на Добровольского. –
Прошу прощения за семейную сцену, но мне надо сказать Олимпиаде два слова.
– Ну-ну, – напутствовал его Добровольский.
– Меня зовут Олег, – подчеркнуто вежливо представился он
Павлу Петровичу. – Я риелтор и друг Олимпиады. Вот моя визитная карточка.
– Да к чему церемонии, – возразил Добровольский, досадуя на
себя за то, что так злится, а злился он ужасно: внутри все мелко тряслось от
ненависти к Олежке. – Мы люди знакомые!…
И не взял визитку!
Олежка остался с протянутой рукой, в которой была зажата
визитка, и рассердился. Теперь придется хитроумным способом препровождать ее
обратно в карман, да еще Олимпиада не стала разговаривать с ним на площадке, а
зашла в квартиру и эту дуру приезжую за собой потащила!… Еще не хватает!
Он вошел в квартиру как был, в ботинках и куртке, прошагал
на кухню, где Олимпиада возилась с чайником, и возопил грозным голосом:
– Олимпиада!
Она бросила чайник, повернулась и спросила:
– Что тебе нужно?!
Приезжая дура стояла у окна, прижимая ладони к щекам.
– Липа, я хочу поговорить с тобой без свидетелей. И я
требую, чтобы ты попросила свою подругу… уйти.
Олимпиада прищурилась – верный признак того, что она
раздражена и вот-вот скажет какую-нибудь гадость.
– Я могу попросить тебя уйти. Хочешь?
– Что? – помедлив, спросил Олежка и побледнел. Олимпиада
вдруг подумала, что он всегда бледнел и краснел, будто по собственному желанию.
Добровольский у нее на глазах ни разу не побледнел и не
покраснел, даже когда на крыше ползал и с лестницы падал!
– Липа, я не желаю разговаривать с тобой в таком тоне!
– А я не хочу, чтобы ты обижал мою подругу!
– Какая она тебе подруга, черт побери! Рыночная шлюха!
Люсинда отняла руки от щек и посмотрела печально. И сказала
тоже печально:
– Кто бы говорил!…
И вышла из кухни.
Олимпиада бросилась за ней, и Олежка тоже бросился, потому
что вдруг начал понимать, что дело пахнет керосином, и все они оказались в
комнате, где в кресле сидел Добровольский и листал дамский журнал.
Он посмотрел на Олежку с интересом.
Олежка отвернулся.
Почему он не учуял этот самый керосин раньше – непонятно,
ведь он вообще-то был довольно чувствительный мальчик, и интуиция у него
развита, и чувство опасности! Все это у него было, а керосин не учуял.
Прошляпил. Пропустил. Как он мог?!
Нужно было атаковать так, чтобы Олимпиада даже в голову не
смогла взять, что он в чем-то виноват, чтобы она даже думать об этом не смела…
Но как атаковать, когда чужой здоровый мужик, похожий на шкаф, так неторопливо
сложил журнал, аккуратно вернул его на столик и свободно положил ногу на ногу?!
Чужой мужик ведет себя как хозяин в доме, где истинным
хозяином был Олежка?! Или уже не был?
– Липа, – произнес он просительным, совсем не атакующим
голосом и покосился на Добровольского. – Липа, сделай так, чтобы она ушла!
– Нет, – это вступил Добровольский, – все будет не так.
Сейчас я спрошу, а Люся ответит. Вы ответите мне, Люся?
Вид у Люсинды был совершенно несчастный и растерянный.
– Что? – едва слышно спросила она.
– Когда Парамонова сбросили с крыши, ваша тетя смотрела телевизор,
а вы устали от шума, потому что тетя включает звук на полную громкость, да? Вы
не слышали никакого падения, вы решили подняться к Липе, так? Просто потому,
что вам надоело сидеть в комнате и смотреть на железку, которой закрыто ваше
окно, правильно?
– Да, – согласилась Люсинда и бросила взгляд на Олимпиаду. –
Только я не виновата, Липочка! Я правда не виновата!
– В чем? – тупо спросила та.
Люсинда отвела глаза. Олимпиаде стало страшно. Она походила
по комнате и остановилась напротив Люсинды.
– В чем ты не виновата?! – почти крикнула она. – Или это ты
сбросила Парамонова с крыши?!
* * *
Тетя Верочка смотрела концерт. Она очень любила, когда
«передавали» концерты, ей нравилось рассматривать наряды, бриллианты, прически.
Она, конечно, слышала, что бриллианты на сцену они надевают
поддельные, все эти красотки и красавицы, но не верила этому. Кто же станет
носить поддельные бриллианты, когда есть натуральные! Вот Муслим, когда поет,
его брильянт так и сверкает, так и сверкает, какой же он поддельный, самый что
ни на есть настоящий!
Тетя Верочка очень любила Муслима Магомаева и Тамару
Синявскую и однажды написала «в редакцию», чтобы они спели дуэтом в новогоднем
«огоньке». Они спели, и тетя Верочка чувствовала себя причастной к великому –
она попросила, написала заявку, и они спели!
Давно это было, а тетя Верочка все вспоминала. Все
переживала свой тогдашний триумф – так ей представлялось – и внимание к своей
персоне со стороны «редакции».
Нынешние не такие. Вон скачет одна – джинсы рваные, да и те
до половины попы, на ногах сапоги мушкетерские, на титьках кофта голая бантом
завязана, а ногти-и-и! Такими ногтями только драть кого-нибудь! Да и поет так
себе, ох, так себе!
Тетя Верочка очень любила порассуждать о том, у кого «есть
голос», а у кого его вовсе нет, и получалось, что ни у кого нет, только у
Баскова одного и есть. И он молодец, голый по сцене не скачет, а уж как поет,
как поет, прямо слеза наворачивается!…