Он тяжело дышал – то ли от усилий, то ли от того, что духота
сгущалась ощутимо, и было совершенно ясно, что сооружение его не выдержит, даже
если он похудеет в застенке ровно в два раза.
– Придется ждать, пока ты похудеешь, – тоном Кролика сказала
она Винни-Пуху.
Он подумал.
– А сколько ждать?
– Неделю!
И они улыбнулись друг другу.
У них были разное детство, разные родители, даже страны
разные, только книжки одни и те же.
– Подсади меня, – велела решительная Олимпиада Владимировна,
примерилась и встала на колени на нижний стол. – И держи, ради бога!
Добровольский, который не ожидал от нее никаких таких
геройств, странно хмыкнул, как бы по-новому оценивая ее.
Придерживая ее одной рукой за лодыжку, другой он плотно
ухватил стол, который даже от ее веса ходил ходуном.
– Отпусти, щекотно, – велела Олимпиада, дернула ногой и
осторожно полезла на второй. Офисный стульчик зашатался, закрутился и чуть не
упал.
– Липа, осторожнее!
– Это стол, – пропыхтела она сверху, – на нем едят. Это
стул, на нем сидят. Павел, держи меня!
– Я стараюсь.
– А чем я буду пилить крышу? Или что я должна делать? – Она
стояла на коленях на стуле, который крутился во все стороны, но до потолочных
балок было еще довольно высоко, и стало понятно, что придется вставать на ноги,
и Добровольский вдруг подумал, что вряд ли удержит ее, если она начнет падать.
– Пилы нет, – сказал он.
Задрав голову, он смотрел, как она пытается встать на ноги
на шатком стуле. Обеими руками он держал основание стула, не давал колесикам
ездить, но это мало помогало.
– А что есть?
– Топорик.
– Мне придется ее рубить?
Она не сможет ни размахнуться, ни как следует ударить,
подумал Добровольский. Она стоит, согнувшись в три погибели, и как только
размахнется, стул повернется и она упадет. Упадет.
– Слезай, – приказал он. – Слезай, ты не сможешь. Придется
искать другой путь.
– Дай мне этот твой топорик, – балансируя на дрожащих ногах,
как канатоходец под куполом цирка, велела она.
– Ты не сможешь. Липа. Я об этом не подумал.
– Я попробую, – сказала она. Теперь она уже держала
равновесие, помогая себе руками. – Ты держишь чертов стул?
– Держу! – рявкнул он. Ладони вспотели. – Но если ты
упадешь, я тебя не удержу. Слезай!
– Павел, дай мне топор, пожалуйста.
Он перехватил руки, поднял топорик и протянул ей. Она
наклонилась, чтобы взять его, потеряла равновесие, и секунду Добровольский
видел прямо перед собой ее глаза, полные отчаяния и ужаса, – но только секунду.
Она вроде снова нащупала точку опоры, посмотрела вниз и пошире расставила ноги.
– Рядом с балкой, – сказал Добровольский, ужасаясь тому, что
она делает. – Там должен быть стык. Попробуй постучать.
Олимпиада попробовала. Получилось гулко, как в дно бочки, и
проклятый стул зашатался, заходил ходуном, и она присела, как Василий, бывший
Барсик, когда слышал на улице, как ревут машины.
Добровольский держал неверные, хлипкие пластмассовые ножки
изо всех сил.
– Найди стык. Попробуй его продолбить или отогнуть лист.
Или, может быть, там есть щель.
Фонарь на выступе стены мигнул. В нем были мощные батарейки,
но все же не вечные. Минут через пятнадцать он погаснет, и они останутся в
черноте – Олимпиада на хлипком сооружении из столов и стульев и Добровольский
внизу, вцепившийся в предательскую пластмассу.
И еще существовала вероятность, что тот, кто запер их здесь,
вернется. Этим соображением Павел Петрович с Олимпиадой Владимировной не
делился. У убийцы мог быть припрятан пистолет, а почему нет? И он мог
вернуться. Чтобы убить их и оставить тут – в этом случае их точно долго не
найдут, пока запах станет невыносимым. Запах разлагающегося мертвого тела.
Двух. Двух мертвых тел.
У Добровольского не было с собой телефона, не то что
пистолета, зачем ему пистолет, когда он скучный кабинетный чиновник, гораздо
больше понимающий в финансовых махинациях, чем в каком бы то ни было оружии?!
– Нет тут никакой щели, – пропыхтела Олимпиада. Она
старалась не обращать внимания на то, что от духоты и напряжения у нее все
сильнее кружится голова и так хочется на воздух, чтобы его можно было пить, как
воду из чайника!
Испарина проступила на лбу. Она размахнулась и опять
стукнула. Кажется, старая жесть чуть-чуть поддалась, но нужно бить гораздо
сильнее, чем она тюкала, согнувшись, а получалось только тюкать!
Крыша громыхала, и Олимпиада надеялась, что Люська услышит и
прибежит – куда, зачем, об этом она не думала. Прибежит, и все. Вот-вот
отогнется железка, и прямо перед Олимпиадой возникнет удивленная Люсиндина
физиономия, и она спросит своим обычным голосом:
– Ты че, Лип? Как ты сюда забралась?!
Рука затекла, и она перехватила топор. Теперь удары стали
совсем неловкие, и половина их не попадала на тот самый стык, по которому велел
стучать Добровольский.
– Постарайся в стык! – сказал он снизу.
– Лезь сам и старайся, – огрызнулась она.
Что– то с крыши сыпалось в глаза, и она мотала головой.
Капли пота катились со лба, и она еще успевала думать, что хорошо бы они не
попали на Добровольского, а то неприлично.
Фонарь снова мигнул, предупреждая.
– Я больше не могу, – сказала Олимпиада. Дышать становилось
все труднее, как будто она поднималась в гору и вошла в зону кислородного
голодания.
Рука против ее воли перехватила топор и продолжала стучать.
Бум, бум, бум, звуки жестяные, мерзкие. Топор долбит не крышу, а ее черепную
коробку, попадает в самую серединку, в мозг.
Бум, буум, буум!
Олимпиаду повело в сторону, она сильно наклонилась, кровь
прилила к голове, и потемнело в глазах. Или это фонарь погас?!
– Липа, слезай!! Хватит!
Света не было. Света не было нигде, ни внутри головы, ни
снаружи.
Она судорожно выпрямилась и стала колотить наугад, хотя рука
уже почти не держала топор. И когда она поняла, что больше не может, не может,
что сейчас упадет, прямо ей в глаза вдруг ударил воздух, холодный и острый, как
тот, самый первый луч фонаря, и следующий удар топора пришелся в пустоту, и
крохотная синяя точечка заглянула ей в лицо.