Как же она теперь будет жить? Ведь дверь-то отвалилась! Вон
даже видно гвозди, торчащие из петель. А бабушка утверждала, что дверь –
дубовая! – гораздо лучше, чем железная, сто лет простоит.
– Вставай! – сказал все тот же нетерпеливый голос. –
Давай-давай, ну!
И ее сильно потянули вверх.
Оказалось, что у нее есть ноги, и именно на них Олимпиада
поднялась, но они ее не держали, и пришлось взяться за стену, чтобы не упасть
на колени.
Был взрыв, и взрывом оторвало дверь в мою квартиру, вдруг
поняла Олимпиада Владимировна.
Никто не пострадал, как пишут в газете «Московский
комсомолец».
Никто не пострадал?!
– Люся, – пробормотала она. – Где Люся? Люся!! Люська!!
Какое– то шевеление произошло у нее за спиной, неловкое
движение, и, обернувшись, она увидела трубадуршу, которая стояла возле стены,
прижимая обе руки к груди. Она сильно тряслась и перестала, только когда
Олимпиада назвала ее по имени. Плед упал с плеч и лежал на полу. Олимпиада
нагнулась, подобрала его и набросила на Люсинду Окорокову.
– Что это такое сделалось, а? – спросила та шепотом и
облизнула сухие пыльные губы. – Что это, а?
– Взрыв, – пояснил тот, кто вытащил их с площадки.
Тот, кто оттолкнул невзрачного мужика в зеленой куртке,
надетой поверх синей медицинской формы, в которую переодели нынче «Скорую
помощь». Тот, кто перевернул носилки, так что рвануло не сверху, а снизу, под
телом. Тот, кто сказал: «Что-то не так!» и добавил про провода.
Человек из Женевы.
Олимпиада схватила массивный локоть и потащила его на себя,
так что Добровольский сделал шаг и оказался очень близко к ней.
– Взрыв? – требовательно спросила она, почти прокричала. –
Какой взрыв?!
– Самый обыкновенный, – сказал он и осторожно освободил свой
локоть. – Ты не сильно ушиблась?
Это происходит не со мной, решила Олимпиада Владимировна. Я
сплю, и мне снится сон. Надо срочно проснуться и выпить кофе. Или чаю. Или
успокоительного. Какое у меня есть успокоительное?
На площадке двигались какие-то люди. Они все заходили в ее
квартиру, смотрели вниз, потом быстро отводили глаза и начинали рассматривать
стены и потолок, качали головами и цокали языками.
Олимпиада совершенно уверилась, что она все же не спит,
только когда кто-то громко сказал:
– Вызывай фээсбэшников! Вызывай, говорю!
* * *
Марина Петровна слушала молча и смотрела в окно. Была у нее
такая манера выражать неудовольствие – смотреть в окно и молчать. Провинившийся
в этот момент должен был осознать все свои прошлые, настоящие, а заодно и
будущие прегрешения, а также степень ее отчаяния.
Она пугала сотрудников именно своим отчаянием – из-за их
несовершенства! – а вовсе не гневом.
– Ну, не знаю, – сказала начальница, когда Олимпиада
закончила печальное повествование, но голову так и не повернула. – Все это
неприятно, конечно, но при чем тут ты?
– Ни при чем, – сказала Олимпиада. От волнения она даже
вспотела немного. – Я ни при чем, Марин, но я правда никак не могла уехать!
– А позвонить ты тоже не могла? Два дня прошло!
Да, да, она, конечно, могла позвонить, но у нее не было сил.
Никаких сил у нее не было звонить, оправдываться, сознавать, что тебе не верят,
давать объяснения и показания. От Марины Петровны отвязаться было трудно,
особенно когда та не хотела, чтобы от нее отвязывались.
– Ну и что теперь? Липа! Ты что, уснула?
Олимпиада вздрогнула и посмотрела на начальницу со всей
возможной преданностью, которую удалось изобразить во взоре.
– Я не уснула, Марин, просто все это… нелегко.
– А мне легко? – пронзительно спросила Марина Петровна. –
Мне легко, когда работа заваливается и я никого не могу заставить трудиться
так, как надо?!
Ничего никуда не заваливалось, да и вообще было очень трудно
завалить их работу, которая состояла в бесконечном написании и рассылке
пресс-релизов во всевозможные газеты, газетки и газетенки, но Марина Петровна
любила «поддать пару».
– Дайджест для «Коммерсанта», который ты должна была сдать в
пятницу, до сих пор не готов. Почему он не готов?
– Марин, у них это стоит в плане на июнь, а сейчас март. Мы
успеем, если сдадим его сегодня или завтра.
– Так сегодня или завтра?
– Сегодня, – голосом приговоренного к каторжным работам
сказала Олимпиада Владимировна. – Сегодня, Мариночка. Я сейчас все доделаю.
– Да уж, пожалуйста, – Марина поджала губы. – И вообще я бы
на твоем месте… посерьезней относилась к своим обязанностям. Ты попала на очень
хорошее место, не всем так везет, как тебе, а ты позволяешь себе… отвлекаться!
Она «отвлеклась» один-единственный раз, когда на нее сначала
упал труп, а потом этот труп взорвался у нее в прихожей!
Прошло два дня, а она до сих пор не спит.
Одну ночь она провела рядом с Люсиндой, на ее продавленной и
очень неудобной тахтюшке. Подушки все время разъезжались, и нужно было или
лежать неподвижно, чтобы не сдвигать их с утлой фанерки, или постоянно
подтыкать и втягивать их на место. Люсинда бодро сопела рядом – никакие взрывы,
покойники и диванные подушки не могли лишить ее «сна и покоя», а Олимпиада
Владимировна маялась бессонницей. Спала она за две ночи, кажется, только одну
минуту, да и в эту минуту ей приснилось замедленное кино – как босая нога
поддает брезентовые носилки и тело медленно, словно нехотя, переворачивается в
воздухе и падает, падает, падает ничком, и потом с грохотом валится дверь –
дубовая, сто лет простоит!…
Следующей ночью она вернулась к себе, когда фээсбэшники
убрались прочь и сняли печать с двери, которую наспех вставили в петли, прибив
их четырьмя гвоздями. Теперь она открывалась не до конца, приходилось лезть в
квартиру, втягивая живот, и с одной стороны на ней были мелкие бурые пятна и
выбоины, которые Олимпиада видеть не могла – слишком хорошо знала, откуда они
взялись.
В выходные она покрасит свою дверь. Купит краску и покрасит,
нельзя же так оставлять, ей-богу!
К матери она не пошла.
– Ты че? Больная совсем?! – набросилась на нее Люсинда
Окорокова, когда узнала, что Олимпиада собирается жить в своей собственной
квартире. – Тебе че, пойти некуда?! Во дает! Да как ты тама станешь спать,
когда тама дядю Гошу убили?!
– Дядю Гошу убили на лестнице, – мрачно сказала Олимпиада. –
Или он сам умер. А жить я там стану, как жила. Не дождетесь!