“Ну вот, – сказал Смирнов Ерошкину, – я вам всё рассказал. Теперь вы можете действовать свободно, ни я, ни кто другой давить на вас не собирается, но одно прошу учесть. Клейман – сильный и очень умный противник, сейчас его ногтем можно раздавить, думаю, однако, что идти на это не стоит, не стоит ни при каких обстоятельствах, – повторил Смирнов, – нам куда важнее не что он противник, а что он умен, изобретателен, по-моему, вам необходимо привлечь его к совместной работе. И последнее. Вы, естественно, должны подготовить подробный, достаточно убедительный план, но и вы, и я прекрасно понимаем, что в этом деле ничего заранее планировать невозможно, всякий раз придется действовать экспромтом, в общем, – весело подвел он итог, – считайте это моим благословением, заодно и полной индульгенцией. Что бы вы ни сделали, вы уже прощены. Нам нужно одно – результат”.
Такого разговора и, главное, такого финала Ерошкин, конечно, ожидал меньше всего. И он, и Смирнов смотрели на дело Веры почти одинаково, тем не менее Ерошкин не сомневался, что право на любой шаг в сторону придется выбивать с боем и на самом верху. Теперь же он получил свободу рук и знал, что за это еще не раз помянет Смирнова добрым словом. План, правда, в общих чертах, давно был у Ерошкина готов. Полтора месяца допросов тех, кто любил Веру, выстроили его сами собой. Ясно было, что на первом этапе силы надо бросить на поддержку Берга. Ерошкин не сомневался, что шансов остановить Веру у него больше, чем у других, и Смирнов, как он давно понял, был с ним согласен. Дело даже не в том, что Вера, приняв Берга за своего мужа Иосифа, могла решить, что Господь всё и сполна ей вернул, просто остальные должны были появиться в ее жизни лишь через четырнадцать-пятнадцать лет, не раньше. Из ярославских донесений однозначно следовало, что Вера идет назад точно, как жила, то есть день – за день, не быстрее и не медленнее.
Хорошо зная человеческую натуру, Ерошкин теперь боялся, что многим из подследственных ждать полтора десятка лет покажется невыносимой пыткой, и они, каждый из них, какие бы клятвы и обещания органам он ни давал, сумеют убедить себя, что мучить Веру да и самому мучиться нет оснований. Господи, ведь всего-то и надо раз попасться ей на глаза. Никто из них не поверит, что, случись подобное, Вера не бросится к нему в объятия. Лишь испугается, потому что в этот год, этот месяц и этот день видеть его она никак не могла. Решит, что это то ли оборотень, то ли подстава, и, когда придет истинный день этого человека, вспомнит тот свой страх и не только не обрадуется – наоборот, сделает всё, чтобы больше с ним не встретиться.
Давно, еще только начиная знакомиться с делом Веры, Ерошкин рассматривал эту идею: то поодиночке, а то сразу гуртом подставлять Вере людей, которых она знала, подставлять вне всякой связи с дневником, с хронологией, прожитой ею жизнью так, чтобы в конце концов Веру запутать, заставить бояться собственного прошлого. Тут был шанс – причем немалый, – что она, в самом деле, или потеряет дорогу, или станет страшиться ее даже больше, чем настоящего, и тогда повернет. И все-таки он на это не решился, и позже, что не решился, – никогда не жалел.
Он видел, сколько в Вере воли, силы, и однажды, когда они со Смирновым провели целый день, обсуждая эту идею, сказал, что сейчас Вера хотя бы понятна и предсказуема: точно известно и куда она идет, и что будет в ее жизни через десять дней, через сто, через тысячу. Так можно хоть что-то рассчитать, а если Веру сбить, начнется вообще черт-те что. И Смирнов с ним согласился, правда, добавил, что, если ничего не поможет, придет очередь и для подстав, но больше о них не заговаривал, и Ерошкин понял, что Смирнов эту мысль оставил. В общем, до своего срока каждый из подследственных был очень опасен, достаточно было, чтобы не удержался один, – и механизм запустится сам.
Была еще причина, по которой Ерошкин их боялся. Уже твердо зная, что ставит на Берга, он не сомневался, что остальные сделают всё возможное, только бы ему помешать. Ведь ничего, кроме ненависти к нему, в них нет; по общему мнению, у Берга так, без лжи и обмана, не было ни малейшего шанса. Вера никогда его не любила, никогда им особенно не интересовалась и, как бы ни поворачивалась ее жизнь, никогда, если бы знала правду, не связала бы свою судьбу с Бергом. То, что он пытается ее добиться, выдав себя за расстрелянного год назад брата, должно будет показаться им неслыханным кощунством. Но он действовал подло не только по отношению к брату, а и к ним тоже. Ведь этим мерзким кунштюком он, наплевав на любую очередь, сразу оказался впереди всех. Ерошкин знал, что этого они Бергу никогда не простят.
С очередью было ясно как божий день, и, хотя теперь, после двух месяцев допросов, Ерошкин ко многим из подследственных, в частности, к Корневскому, Сашке, Диме Пушкареву, да и не только к ним, испытывал симпатию, он понимал, что для пользы дела всем им эти ближайшие четырнадцать-пятнадцать лет придется провести в заключении. Неважно, как будет именоваться место, где их изолируют: тюрьма, лагерь или военный спецобъект, будут они сидеть вместе или порознь, – в любом случае их изоляция должна быть полной. Смирнов с его доводами согласился, и Ерошкин сообразил, что надо предложить, чтобы этим объектом командовал Клейман. Так и пожелание начальства будет выполнено, и он, Ерошкин, когда окажется вместе с Бергом в Ярославле, будет чувствовать себя проще.
Ерошкин краем уха и раньше слышал, что всё это время Клейман в Ярославле хлеба даром не ел. Но прежде это мало его касалось, у него был свой участок работ, и он занимался именно им. Теперь же, когда сейф, где хранилось всё, связанное с Верой, Смирнов велел перенести в его кабинет, Ерошкин решил, что ему пришла пора познакомиться с Клейманом и начать лучше как раз с его донесений; он хотел взять их домой и за ночь прочитать и был буквально поражен, когда увидел, что чуть не половина большого сейфа забита рапортами, подписанными Клейманом. Собственные его, ерошкинские, двухмесячные труды не занимали и одной полки, а Клейман не уместился на пяти.
Перспектива на несколько месяцев в это закопаться Ерошкину не улыбалась, в то же время было ясно, что прочитать ярославские рапорты придется. Дело даже не в том, что Смирнов прав – у Клеймана могут оказаться интересные идеи, просто, не зная, что успел Клейман в Ярославле, он, Ерошкин, раз за разом будет попадать впросак. В общем, Ерошкин уже начал готовить себя, что те две недели, которые он раньше отпустил, чтобы привести в порядок московские дела, с кем надо – увидеться, и с кем надо – попрощаться, теперь пойдут на Клеймана. Но и этим благим планам сбыться было не суждено.
В три часа ночи Ерошкину домой позвонил Смирнов и сказал, что только что арестован Ежов, в данную минуту его везут на Лубянку. Он, Смирнов, говорит от Сталина, по личному распоряжению которого дело Ежова поручено именно ему, Ерошкину. Сталин просит назначить первый допрос прямо на завтра, на девять часов утра. Ежову нельзя дать опомниться. Сам Сталин на этом и на нескольких следующих допросах тоже будет присутствовать, но, чтобы никого не смущать, сядет за перегородкой, откуда всё хорошо и видно, и слышно. Ерошкин должен допрашивать Ежова так, как если бы Сталина рядом не было; это очень важно по двум причинам. Первая: Ежов – человек умный и может догадаться, как обстоит дело, он же, Сталин, этого не хочет; вторая: если Ерошкин станет под него, Сталина, подлаживаться, работать на зрителя, они могут упустить много ценного. “Еще товарищ Сталин просит передать вам, – сказал Смирнов, – что вы и дальше будете заниматься делом Веры, соответственно, и Ежова вы должны допрашивать только по поводу сюжетов, напрямую касающихся Радостиной. Остальным займутся другие следователи”.