Этот финал вернул Ерошкину благодушие, и он до позднего вечера проговорил с Соловьевым о лагерях, через которые тот прошел, о нравах и порядках ГУЛАГа, нынешних и десятилетней давности. Хотя Соловьев нередко, во всяком случае, на вкус Ерошкина, говорил уклончиво, от ответов на некоторые вопросы и вовсе ушел, беседой Ерошкин остался доволен. У него вообще было на редкость хорошее настроение, пожалуй, впервые такое хорошее с тех пор, как началось следствие по делу Веры. То ли он наконец поверил в успех, то ли просто вошел во вкус и в нем появился азарт, который всегда поддерживал, гнал их брата по следу, будто охотничью собаку. С азартом было весело, и он, не успев закончить допрос Соловьева, уже ждал – не мог дождаться завтрашнего дня, когда ему должны будут привести еще одного подследственного, некую Сашку.
Судя по сопроводительным бумагам, Сашка обещала немало интересного, и Ерошкин, пока ехал домой, коротая время, в уме выстраивал первый день ее допроса. Впрочем, он понимал: любой сюрприз – и его планы полетят к чертовой бабушке, но жалеть об этом может только дурак. Шанс на сюрпризы был действительно хороший. Хотя Сашке в Верином дневнике было посвящено лишь несколько строк, и то невнятных, Ерошкин готов был поклясться, что свою встречу с ней Вера помнит и по сию пору.
Жизнь много, особенно в юности, кидала Веру из стороны в сторону, тогда-то она и познакомилась с Сашкой. После отъезда Соловьева Вера еще три месяца проработала в своем Наркомате путей сообщения, но от жениха не было даже весточки, и она, отчаявшись, решила всё поломать, начать сначала. Вскоре Вера была уже на казарменном положении. После “легкой” военной подготовки – патронов не было, так что всё свелось к умению разбирать и собирать винтовку – ее зачислили в только что сформированный коммунистический батальон и отправили прямым ходом на юг бороться с дезертирством.
В горбылевском Харькове вместе с подругами она была передана в распоряжение Укрцентркомдезертира и больше месяца колесила в товарном вагоне по Украине, то и дело ожидая нападения махновцев или кого-нибудь из других батек, а потом, как записала в дневнике, к счастью, заболела возвратным тифом и попала в больницу в Киеве. Судя по тому, что на следующий день рассказала Сашка, это и впрямь было настоящим счастьем, тем не менее не умерла Вера тогда лишь чудом. Болела она очень тяжело, несколько дней была без сознания, а когда стала выздоравливать, узнала, что демобилизована и, как только встанет на ноги, может возвращаться домой.
Это почти всё, что было в Верином дневнике, и дорисовать картину могла одна Сашка. Когда конвой первый раз сообщил Ерошкину, что через несколько минут доставит подследственную, он, зная, что Сашка провела в тюрьмах и лагерях те же пятнадцать лет, что и Соловьев, думал увидеть седую изможденную женщину, чуть не старуху, и был поражен, когда ввели высокую, статную и очень яркую даму, а главное, тем, что на вид ей нельзя было дать и тридцати пяти лет.
Она поняла, какое впечатление произвела на Ерошкина, и, едва конвой ушел, повела себя в его кабинете хозяйкой. Села, без спроса взяла со стола ерошкинские папиросы и лишь после того, как закурила, представилась, назвав номер статьи, срок и фамилию. “Впрочем, – добавила она, – все знают меня как Сашку”.
Она держалась уверенно, и Ерошкин сразу вспомнил, что ее лагерный опер отметил в своем донесении, что Сашка – кобла, и уже несколько лет под ней вся женская зона их лагеря. Подобное поведение, конечно, не могло понравиться ни одному следователю, в другой раз и Ерошкин вряд ли бы это спустил, но сейчас он решил выждать, посмотреть, как пойдет допрос. Он спросил ее про коммунистический батальон и, когда она легко, в охотку стала рассказывать, понял, что всё в порядке – толк от Сашки будет.
“В нашем взводе, – говорила она, будто по писаному, – было ровно двадцать девушек, по большей части работницы с текстильных фабрик Замоскворечья. Под казарму нам отвели дом на Большой Татарской – три комнаты на первом этаже, где стояли деревянные топчаны с тонкими матрацами. Еще нам выдали бязевые простыни, подушки и байковые одеяла. В общем, мы тогда считали, что жить можно. Обучал нас Ковалев, бывший унтер и большевик с лета семнадцатого года, что он никогда не забывал подчеркнуть.
Об этом Ковалеве, – продолжала Сашка, – я знаю немного. Помню, он больше года провоевал с басмачами в Азии и от загара был черен. Сначала он нам не понравился, но, как мы потом поняли, человек Ковалев был незлой. Вступать с нами в разговоры он считал излишним, только командовал. Зычно кричал «стройсь!» – и мы бегом становились в одну шеренгу, я была самой высокой, – пояснила Сашка, – и стояла первой справа. Дальше так же зычно следовало «равняйсь!», девочки зыркнут глазами туда, сюда и выравнивают линию по правофланговой, то есть по мне. Потом мы рассчитывались на первый-второй, тут же команда «шагом марш», и мы по два-три часа на самом солнцепеке маршируем из одного конца двора в другой.
Вторая половина дня отводилась знакомству с винтовкой. Девочки разбирали ее и собирали, патронов не было, и мы только делали вид, что стреляем в бумажную мишень. Так же, без патронов, нас учили стрелять стоя и лежа; показывал нам Ковалев и приемы штыкового боя. Я, когда попала в отряд, очень боялась, что из-за близорукости буду стрелять хуже всех, но о том, что у меня плохое зрение, никто, по-моему, и не узнал. Часов в шесть занятия кончались, нас снова строили, Нина Пахомова запевала: «Все пушки грохотали, Трещал наш пулемет, Мадьяры отступали – Мы двигались вперед», – и мы маршировали обратно в казарму.
Вечером, как и положено, – продолжала Сашка, – нам давали увольнительную. Девочки прямо наперегонки спешили надеть платья, а я с детства любила военную форму и оставалась в ней. Из-за этого у нас было много всяких историй. Однажды мы всем взводом зашли в женскую уборную, которая была в доме напротив. Туда же зашла молоденькая хорошенькая барышня из бывших. Задрала юбку, стянула трусики, стала приседать, и тут девчонки как закричат мне: «Сашка, уходи! Слышишь, уходи скорей!» Барышня взвизгнула, вскочила и, как была со спущенными трусиками, – прямо к двери. Девчонки хохочут, и я тоже, конечно. Ну вот, так мы развлекались, а потом сводный батальон имени товарища Троцкого для борьбы с дезертирством был наконец сформирован, в него вошел и наш женский отряд.
Двадцатого июля, как раз в день моего рождения, – рассказывала Сашка, – нас погрузили в состав и с Курского вокзала отправили на Украину. В поезде поначалу всё тоже было весело. В командиры нам назначили матроса Балтфлота Сергея Колесова. Это был мужик саженного роста, молодой, по-моему, и двадцати пяти лет ему не было. Ходил он, как и полагается, в брюках клеш, короткой куртке и в бескозырке с развевающимися лентами. Мы его очень забавляли, но подтрунивал он над нами не зло. После побудки многие мешкали на нарах, стоя на четвереньках, что-то искали, рылись в своих вещах, а он, проходя по «столыпину», покрикивал: «Ну, что вы там свои пулеметы выставили!»”
Об этом Колесове, но годом позже, писала Вера. Запись в дневнике, Ерошкин запомнил это точно, датировалась одиннадцатым июня. “Когда я вставала, меня окликнула бабушка: «Верочка, тебя спрашивают». Быстро одевшись, я выглянула в гостиную. Передо мной сидел наш бывший командир Сергей Александрович Колесов. Он пошел проводить меня на работу и по дороге сказал, что его демобилизовали и он уезжает к себе в деревню. Когда мы уже прощались, он крепко, так, что мне даже сделалось больно, сжал мою руку и сказал: «Прощай, больше не увидимся. Всё равно другому достанешься»”. Колесов тоже был у Ерошкина в списке, но до рассказа Сашки о нем было известно так мало, что органы пока и не пытались его искать, ждали хоть какой-нибудь ниточки. Теперь она появилась, в частности, стало ясно, командиром чего был Колесов, и уже за одно это можно было быть Сашке благодарным.