— Кому это «нам»? — спросил Шуман.
— Тем, кто стоял рядом с тобою в Тевияс Саргс, тем, кто вместе с тобою боролся против колхозов. Как Пётр отступник, ты совершил предательство раньше, чем трижды пропел петел. Но всемогущий бог ведает, что ты слаб, как всякий человек, и он простит тебе отступничество, если ты поможешь нам теперь: нам нужна совсем маленькая услуга. Одна-единственная.
— Какая услуга? — спросил Шуман.
— Пустяк, сущий пустяк, — сказал незнакомец. — Мы дадим тебе фотографию, ты снесёшь её следователю, ведущему дело Эджина Круминьша.
— Говорят, что это не самоубийство, а… — начал было Шуман.
— Верь тому, что бог покарал его, и все тут, — мрачно проговорил ночной гость и стукнул кулаком по столу так, что подскочила неубранная с вечера плошка из-под простокваши и ложка выскочила из неё и со звоном покатилась на пол. — Каждый, кто был земником, всякий, кто, вступая в наш союз, начертал крест собственной кровью, убил бы этого пса!
— Господь бог повелел: не убий! — неуверенно возразил Шуман.
— Это ты оставь для проповеди, — презрительно ответил незнакомец. — Если мы прикажем тебе убить оставшегося в живых Силса, ты убьёшь и его. — И увидев, как священник отпрянул от него, незнакомец рассмеялся. — Но мы знаем, что ты трус, Петерис Шуман. Поэтому не бойся: мы сами убьём Силса. — От дальней кирхи донёсся бой часов. Гость отмечал их кивками головы и, когда прозвучал последний, расставил локти и, положив голову на руки, стал вглядываться в хозяина, словно хотел навсегда запомнить его черты. А сам Шуман в слабом свете ночника с трудом мог его рассмотреть. Он только помнит теперь, что лицо ночного гостя было широкое и на нём белели усы и борода. Был ли он сед или так соломенно светел, Шуман не понял. Шуман сидел напротив гостя в ночной сорочке и наспех запахнутом купальном халате; его начинало знобить. Чувствовал, как стынут ноги, обутые в старые шлёпанцы, но не смел пошевелиться под тяжким взглядом бородача.
— Вот что, — грубо проговорил тот, после долгого молчания, — выбирать тебе, Петерис, не из чего… Скажи мне «нет» и через день узнаешь, что ты больше не настоятель храма. Если же завтра сам пойдёшь и скажешь властям всё, что прежде скрывал, то послезавтра глаза твои и вовсе не увидят утренней зари и другой поп проводит твой гробишко на кладбище. — Незнакомец усмехнулся: — Нет не проводит. Ведь церковь отказывает в погребении самоубийце, хотя бы и трижды священнику! — И он снова перегнулся через стол и бросил Шуману в лицо: — Ты повесишься!.. Понимаешь, тебя вынут из петли и найдут твоё письмо… Так как с Круминьшем. Понимаешь?..
Незнакомец встал, медленно обошёл стол и наклонился над Шуманом. Тот не отстранился, только все его грузное тело задрожало мелкой-мелкой дрожью в боязливом ожидании, как оттаявший студень. Незнакомец рванул рукав его халата так, что треснула гнилая ткань:
— Смотри, — хрипло сказал он, брызнув слюной в ухо Шуману.
Но Шуман не стал смотреть. Он и так знал, что на его плече до сих пор сохранился след свастики, выжженной когда-то во время церемонии принятия в «Ударники Цельминша».
— Чего вы хотите? — осипшим голосом спросил Шуман.
— Ты по почте получишь фотографию с изображением ареста Эджина Круминьша советской милицией и отдашь этот снимок следователю. Вот и все. После этого, отныне и во веки веков, — ты чист и свободен.
— Уйдите, — с мольбой прошептал Шуман. Он был теперь совсем не похож на того сурового, исполненного достоинства и сознающего силу стоящей за ним церкви Петериса Шумана, которого так хорошо знали прихожане. Ещё более жалко прозвучала вторичная мольба:
— Уйдите.
— Да, время к утру, — развязно согласился гость, словно они уже договорились. — Помни, Петерис: если ты не снесёшь фотографию следователю… — гость рассмеялся и жестом изобразил, как вешают человека.
Через два дня Шуман получил фотографию. Целую ночь он ходил возле стола, где она лежала. Брал в руки и тотчас отбрасывал её, словно она была отпечатана на куске раскалённого металла. Да, падая на стол, она и звенела, как железо. Честное слово!
Шуману помнится, что и тогда в комнате было невыносимо душно, и он тоже вышел в сад. И тогда над его головой простиралось такое же холодное небо, и стояли вокруг кусты облетевшей сирени, и, может быть, даже так же шуршали в ветвях старой липы птицы. Может быть. Но если все это не было другим, если Шуман видел все это и прежде и видел во всем этом то же, что видит теперь, то как он мог?.. Как мог?..
Шуман медленно перешёл дорогу и постучал в окошко маленького домика, где жил причетник. Пришлось повторить стук, прежде чем к стеклу приникло заспанное лицо причетника:
— Что?.. Что такое?..
— Дайте ключ от храма, Волдис, — негромко проговорил Шуман.
— Сейчас, сейчас, отец Петерис, — засуетился причетник, и бледное лицо с растрёпанными седыми космами исчезло в темноте за окном. Через минуту он появился на крыльце, стуча незашнурованными башмаками. Запахивая пальто поверх белья, стал было спускаться с крылечка, но Шуман остановил:
— Не нужно… Спите со господом… Только дайте ключ!..
— Господи, боже мой, что случилось? — обеспокоено спросил причетник, нащупывая в темноте ступени. — Сейчас я вам отворю…
— Ничего не случилось, дорогой мой Волдис, идите спать, — несколько раздражённо повторил Шуман и взял ключ из рук озабоченного причетника.
Несколько мгновений причетник смотрел вслед священнику, удалявшемуся по направлению к церкви. Его силуэт виднелся на фоне песчаного пригорка в промежутках деревьев рощи, которую следовало миновать Шуману.
В роще было ещё темнее, чем на улице, и Шуман несколько раз споткнулся о корни сосен. С правой ноги слетела ночная туфля, и он долго искал её в потёмках. Когда дошёл до церкви, туфли были полны мелкого песка, неприятно коловшего босые ноги. Наконец, Шуман отпер главную и единственную дверь храма и вошёл. После темноты, царившей на дворе, ему показалось тут почти светло благодаря крошечной электрической лампочке, заменявшей лампаду у напрестольного креста. Впрочем, Шуман и без того знал здесь каждую щель в каждой доске и уверенно приблизился к алтарю. Он так порывисто опустился на колени, что стук был ясно слышен в пустой церкви. Долго лежал, распростершись, на полу с руками, стиснутыми в молитвенном порыве.
О чем молил он бога? Об избавлении его от мести тех, кто угрожал ему устами ночного гостя в случае неповиновения или от кары советских властей, ежели он выполнит этот приказ? Все смешалось в его молении — страх и вера, преданность порядку и боязнь утратить положение. Он был простым настоятелем крошечной церквушки. Прихожане верили ему потому, что верили в его бога. Чуждыми и невозвратимыми казались Шуману времена, когда он противопоставлял себя простым людям во имя соблюдения интересов богатых и власть имущих. Те, на кого он когда-то работал, обманули его надежды: они не сделали его богачом и не наделили властью. Он остался беден и безгласен, как простые люди, и простые люди стали его братьями. Иногда ему даже казалось, что если кому и следует теперь себя противопоставить, то только князьям церкви, противопоставить для защиты своих маленьких братьев-христиан, интересы которых стали его интересами. Быть может, это поймёт не всякий, но отцу Петерису казалось, что никогда его латвийская католическая церковь не была такою национальной, как именно теперь. Многолетний перерыв в связях с Римом ослабил то антинациональное влияние, какое римская иерархия всегда оказывала на свой клир и на верующих космополитическими идеями всемирно-апостолической миссии Ватикана. Появление посланца оттуда, именем Рима и освящённых им властей возвещавшего волю прежних хозяев, больше не вызывало в Шумане ни верноподданнического восторга, ни былого трепета послушания. Он им не верил. Они его обманули и продолжали обманывать. В его сознании возник сонм вопросов, переросший в смятение. Страх смешался с привычкой послушания, сознание долга перед своим народом и его властью столкнулись со смутными реминисценциями слепого преклонения перед властью, ставшей чуждой народу и почти забытой им самим, отцом Петерисом Шуманом, — властью иноземного наместника апостола-иностранца. Как же он должен был поступить — он, гражданин и латыш; сын католической церкви, но латыш; священник, но латыш? Как?! Для старого священнослужителя Шумана уже не было тайн ни в сути религии, ни в её обрядах. Он давно уже очень просто, подчас цинически просто смотрел на вещи. Мистицизм уступил место материализму во всем, что касалось не только дел земных, но и многого из области духа. Губы только в силу привычки бормотали молитвы во время праскомидии. Таинство евхаристии больше не было таинством, а просто приготовлением для причастников чего-то вроде гомеопатического лекарства.