Будь на месте Мутного другой человек, он, может быть, пошёл бы и сказал «Да, Ян Мутный виноват перед партией. В моем прошлом есть то, чего вы не знаете». Тем более, что это прошлое не преследуется законом, что оно может быть вовсе забыто. Но уже то обстоятельство, что однажды оно было им скрыто из страха, будто помешает карьере, делало такого человека, как Мутный, жертвой собственной лжи. Такова логика обмана. Маленькая ложь становится со временем глыбой, погребающей под собою человека со всем лучшим, что в нем было, что ещё оставалось и что ещё могло в нём быть. Христианский постулат о существовании «лжи во спасение» — сам по себе такая же ложь. Все это хорошо известно всякому шантажисту. А шантаж — одна из отраслей профессии Квэпа. Поэтому Квэп и был уверен: Мутный не донесёт. Он никуда не пойдёт и окажет Квэпу услугу, о которой тот попросит в обмен на молчание.
— В Совете промкооперации, — сказал Квэп, — вас уже считают своим и охотно выполнят вашу пустяковую просьбу устроить меня на такую работу, чтобы я мог разъезжать. Инструктор-организатор или инспектор… Обещаю никогда не посрамить вашей рекомендации, — с кривой усмешкой сказал он. — И уж, разумеется, всегда готов исполнить всё, что прикажете. — Квэп, прищурившись, посмотрел в испуганно бегающие глазки Мутного и вздохнул: — А ведь мало ли что может понадобиться человеку? Даже такому большому, важному и честному человеку, как Ян Петрович Мутный… Подумайте: пустяковая услуга старому коллеге и… покой навсегда.
Вечером дома Ян Петрович вёл себя несколько необычно. Его состояние показалось Беле Исааковне настолько странным, что она даже заподозрила — уж не заболел ли он? Она предложила ему лечь, но он продолжал медленно ходить по натёртым паркетам квартиры и блуждающим взором следил за тем, как дробится в их стеклянно блестящей поверхности его отражение. Отражение то становилось непомерно длинным, то сжималось до роста карлика. Но всегда оставалось отвратительно уродливым. Ян Петрович всматривался в него так долго, что закружилась голова.
Когда он улёгся в постель, в мозгу продолжал, как раскалённый гвоздь, стоять один и тот же вопрос, который Ян Петрович напрасно пытался решить с момента ухода «Строда»: станет ли ему легче, если он скажет о случившемся Беле Исааковне?.. Но ведь если он расскажет об утреннем визитёре, то придётся рассказать и о том, чего она не знает: о прошлом, имеющем к революции лишь то сомнительное отношение, какое имела вся деятельность социал-демократических профсоюзов в буржуазной Латвии. Правда, жена — не партия. У неё нет власти отобрать у него партбилет. Вместе с мужем-лгуном и сама Бела Исааковна стала бы предметом общественного осмеяния: кто же поверит тому, что за пятнадцать лет совместной жизни она не узнала прошлого собственного мужа… И тем не менее Яну Петровичу было страшно: а что если Бела Исааковна пойдёт и скажет все?..
Поворочавшись с боку на бок так, что Бела Исааковна снова спросила, не болен ли он, Ян Петрович наконец уснул.
Наутро он встал, как обычно, — спокойный, уверенный в себе. На службу шёл неторопливой походкой с высоко поднятой головой. Постояв у окна ювелирторга, перешёл к витрине книжного магазина, пока мимо него не прошло несколько знакомых из Совета Министров. Тогда он степенно вошёл в подъезд Совета культов.
17. Пансион «Эдельвейс»
Распорядок дня в «Эдельвейсе» был таков, что у обитательниц не оставалось времени на что-либо иное, кроме занятий, составлявших курс обучения в школе шпионажа и диверсий, прикрытой вывеской этого пансиона. Больше того, распорядок был составлен с таким расчётом, чтобы утомить «пансионерок» и убить у них самое желание заниматься чем-либо посторонним: подъем в шесть утра, к десяти вечера все лампы погашены; в течение дня полтора часа предобеденного отдыха. И даже то, что отдых давался не после обеда, а перед ним, должно было препятствовать появлению вредных мыслей, рождающихся на сытый желудок. К тому же отдыхать после еды значило нагуливать тело. А учащиеся должны были сохранять спортивную форму, подвижность и приятную внешность.
У большинства учащихся «личное» ограничивалось чтением лёгких романов, обсуждением виденных снов да время от времени ссорами, всегда происходящими там, где чувства и мысли вращаются в замкнутом круге. Но и в ссорах Инга Селга оставалась нейтральной. Она жила так, что, за исключением Вилмы Клинт, у неё не было друзей, за которых стоило бы вступаться.
Известно, что процесс обучения в такого рода заведениях отличается от всех иных учебных заведений. В «Эдельвейсе» не было больших аудиторий, не было классов или групп, в составе которых слушались бы лекции. Общение между преподавателями и учащимися происходило едва ли не с глазу на глаз. Двойка, редко тройка — вот и весь коллектив, восседавший перед педагогом. Будущие шпионки не знали, обучаются ли их товарки тому, чему учат их самих, не знали, кто их обучает.
Впрочем, Ингу по самому её замкнутому характеру не очень-то и интересовала жизнь других пансионерок. С неё было достаточно собственных забот: добиться у инструктора латыша хорошей отметки по физической подготовке и стрельбе, заслужить похвалу немца радиста или русского белогвардейца — преподавателя языков — было ничуть не легче, чем заставить американского инструктора-парашютиста уважать себя хотя бы в той минимальной степени, чтобы он не выпихивал тебя из самолёта толчком ноги ниже поясницы. Инге не нравился путь, каким её товарки снискивали расположение преподавателей, — она не позволяла тискать себя в коридорах и не ходила в садовую беседку на свидания с иностранными инструкторами. Инга была упряма, терпелива и способна настолько, что классных занятий ей хватало для усвоения предметов. Замкнутость и отсутствие друзей избавляли Ингу от просьб о помощи даже со стороны Вилмы Клинт. К удивлению однокашниц, свободное время она тратила не на чтение бульварных романов, а на книги историко-религиозного характера. Из них наибольшим успехом у неё пользовались книги, относящиеся к истории возникновения и деятельности Общества Иисусова.
Никто в этом доме, от начальницы до последней горничной, не понимал, что Инга несёт свою холодную замкнутость как щит от назойливого любопытства. В школе, где она обучалась до перевода в пансион «Эдельвейс», она познакомилась с парнем по имени Карлис Силс. За спиною начальства знакомство перешло в дружбу. Дружба — в любовь. Быть может, это прозвучит для читателей странно: любовь в среде, где все усилия воспитателей сосредоточены на том, чтобы научить ненавидеть, не верить, никого не любить, ни к чему не привязываться; в среде, где хороший балл можно заработать умением неожиданно нанести смертельный удар ножом, застрелить из-за угла, отравить. Но человек — существо удивительное, полное противоречий и неожиданностей. Там, где можно ждать душевных проявлений высшей красоты и тонкости, мы видим подчас величайшее уродство и зло; и наоборот, в окружении смрада и грязи взрастают цветы нежнейшей любви и душевная красота существ, казалось, навеки обречённых тьме порока, становится предметом воспевания для поэтов. Пусть тот, кто этому не верит, вспомнит величайшую трагедию о любви, когда-либо показанной искусством, пусть он вспомнит Ромео и Джульетту. Или среда, где жили изображённые Шекспиром нежные любовники, была лучше той, где томились Инга и Карлис? Или кровь Монтекки и Капулетти не лилась там из-за дури, владевшей главами домов? Не пускались в ход кинжал и яд, интриги и подкуп? Не царили вокруг юных любовников обман и предательство? Не бесчинствовали тираны, добывавшие себе средства для оргий торговлей рабами? Не неистовствовала инквизиция? Чума и оспа, чесотка и сифилис не были разве такой же непременной декорацией эпохи, как мандолины и серенады? Князья не душили своих жён, папы не сожительствовали с юными послушниками? И всё-таки осталась образцом нежного благоухающего чувства на века бескорыстная и жертвенная любовь юных созданий — Ромео и Юлии. Так почему же она не могла расцвесть и ныне между двумя молодыми людьми, забывшими ласку матери, не знавшими родины, но обладающими такими же самыми сердцами, какие бились в груди Ромео и Джульетты?