— Так, значит, и разговор о «лишнем» куске жизни — пустой разговор. Вот почему я повторяю: ты навсегда бросаешь курить. Прояви силу воли, какой должен обладать человек нашей профессии. И потом… потом тебе следует поскорее отправляться на отдых.
С прищуром, придававшим лицу выражение добродушного лукавства, хорошо знакомое Грачику, Кручинин поглядел на свою папиросу. Приподняв голову, он следил за струйкой дыма, поднимавшегося к лампе и медленно расплывавшегося там в широкую ленту. Лента плавно тянулась к отворённой форточке. Кручинин ткнул дымящуюся папиросу в пепельницу и придавил так, что она сразу погасла; взял полную коробку папирос и свободным, лёгким движением бросил в камин. Картон вспыхнул со всех сторон, и густой дым сизым столбом повалил в дымоход, наполняя комнату крепким ароматом табака.
— Первобытные курильщики называли этот дым божественным и считали, что табак спущен им непосредственно от богов, — сказал Кручинин.
94. Слово принадлежит прокурору
— Жаль, что я не смог быть в суде, — сказал Кручинин. — Хотелось бы посмотреть на тебя в этом новом для меня качестве… Странное свойство нашей психики: знаю ведь, что ты уже много лет прокурор и сам я не новичок в этой области, а вместе с тем, слыша твоё имя, представляю себе тебя в затрапезной шинели, с маузером на боку… — Кручинин на минутку задумался, и выражение некоторой грусти пробежало по его лицу. — Может быть, увидев тебя на процессе, я и самого себя воспринял бы иначе, чем воспринимал до сих пор… Никак не могу состариться в собственном представлении. Это качество нашего поколения: до самой смерти воображать себя молодыми. Или таково свойство всех здоровых людей?
— Кое в ком из смены я этого не замечаю… — Крауш покачал головой.
— Боюсь, что ты несколько… «окабинетился». Все представляется тебе в более мрачном свете, чем нужно, потому что изо дня в день видишь только самые неприглядные стороны жизни, только с ними соприкасаешься…
— Может быть, — неохотно согласился Крауш. — Я с надеждой думаю о времени, когда партия отпустит меня с этой работы.
— Э, нет, брат! — воскликнул Кручинин. — Надеюсь, такой ошибки не сделают. Ты на месте, старик! Ей-ей, на месте! К твоему делу не легко привыкнуть, ещё труднее сделать его смыслом жизни, отдать ему душу и сердце…
— Опять душа?!
— Да, опять. Такова профессия!.. Да, да, такова наша профессия… — повторил Кручинин. Хотел бы рассказать о вопросе, когда-то заданном Грачиком: «Можно ли сохранить чистоту представления о жизни, ясное восприятие окружающего, постоянно соприкасаясь с тёмными сторонами жизни?..» Но подумал: небось прокурору повторять это незачем. Сказал только, что наблюдение за жизнью Грачика убеждает в том, что советская молодёжь не является носительницей микроба преждевременной старости. Жизненные соки молодого поколения достаточно сильны, чтобы провести его через временные трудности, коли, впереди видна светлая цель. Можно пойти и дальше: Инга Селга, Вилма Клинт. Вот мы даже ещё не называем их советскими людьми. А посмотри: они же наши. И впереди у них только то, что и у нас.
— Ты удивительный оптимист, — проговорил Крауш, — не только умеешь добраться до корешков самого запутанного дела, но настоящий чародей в другом: кто побывал в твоих руках, возвращается в жизнь другим человеком… Почему они уходят от тебя даже в тюрьму с твёрдым намерением вернуться к тебе же за путёвкой в новую жизнь? Это не чародейство?
— Заткни фонтан!.. — Кручинин замахал руками. — То, что ты называешь «чародейством», — бессознательный дар мне самому в обмен на то, что я научил моего Грача своему ремеслу…
— Искусству… — поправил Крауш.
— Ещё в процессе работы над Грачем, едва успев дать ему совет протягивать ниточку доверия через стол от себя к подследственному, я увидел, что люди, с которыми он приходит в соприкосновение, как-то удивительно просто откликаются на его предложение дружбы… Быть может, звучит несколько одиозно: дружба следователя с преступником! Но, честное слово, сколько раз я исподтишка наблюдал за рождением этого понимания. Бывало, я просто со страхом ждал, как моего желторотого Грача надуют, обведут вокруг пальца и подведут под монастырь опытные нарушители. Он в большинстве из них находил пищу для своей «веры в человека». А уж нам ли с тобой не знать, чего подчас стоит такая вера!..
— К сожалению, мы нередко получаем оплеухи, проявляя эту самую «веру»… — невесело согласился Крауш.
— Но то, что я преподнёс Грачу в качестве теоретического постулата, в его руках стало действенным средством отыскания истины. В самом широком смысле слова: он искал истину для суда, искал её для себя и для них самих, — тех, кто старался закопать её как можно глубже. И представь — находил! В большинстве случаев находил.
— Да, — согласился Крауш, — он настоящий ученик своего учителя. Если тебя у нас прозвали чародеем, то он — ученик чародея. Хочу оставить его у себя.
— Думаю, он не станет возражать… Тут есть одно особенное обстоятельство.
— Знаю, — усмехнулся Крауш, — приобрёл у нас в Латвии сразу и жену и сына?
— Вот именно… Только что сам не стал латышом. — Кручинин посмотрел на часы. — Однако ты так и не сказал: что было на суде? Хотя бы самое интересное…
— Что тут рассказывать?.. — Крауш хрустнул сцепленными пальцами. — Жаль, конечно, что ты сам этого не видел.
Ян Валдемарович Крауш не был тем, кого называют оратором «от бога». Если его выступления в суде имели успех, то этим он обязан своему умению насыщать их такими доводами, что кажется, будь они поднесены суду младенцем, и тогда показались бы убедительными. Адвокатам предстояло сдвинуть гору, чтобы очистить лазейку для снисхождения. У Яна Валдемаровича была своя манера готовиться к выступлению. Неуверенный в своих ораторских способностях и болезненно воображающий, будто его внешность не располагает к себе слушателей, он с мучительной тщательностью готовил речи. Составлялся конспект, по которому он произносил речь в пустом кабинете. Единственным слушателем бывала стенографистка. После того Крауш прятал перепечатанную начисто речь так, чтобы она никому не могла попасть в руки. И вот что происходило в суде: с неудовольствием перечитав несколько первых страниц собственной стенограммы, Крауш её захлопывал. После того речь текла своим чередом, совсем не по руслу, какое было подготовлено. В памяти с поразительной ясностью вставали только мотивы, ссылки, цитаты, улики. Его не могли уже сбить ни скользкость подсудимого, ни ехидные подковырки защиты, ни увёртливость свидетелей. Наклонив вперёд голову и выпятив тяжёлый подбородок, прокурор сердито сверлил маленькими глазками оппонентов. Он был сама агрессивность. При этом у него была такая манера говорить, словно он выдаёт на-гора только малую толику того, что имеет, а главное ещё держит в резерве для поражения строптивых оппонентов.
Но на этот раз произошло нечто, что, по мнению слушателей, едва не сбило Крауша с избранной им импровизированной позиции, прежде чем он успел выиграть первую схватку. Этой позицией было обстоятельство, казалось, не имевшее непосредственного отношения к обвинению Квэпа по 58-й статье — отравление Ванды Твардовской. Крауш решил начать с этого обстоятельства, собираясь показать, что представляет собою обвиняемый, решившийся устранить возможного свидетеля — шестнадцатилетнюю дочь своей подруги. Но прежде чем Крауш привёл свои данные, характеризовавшие моральный облик Квэпа — мужа и отчима, в зале раздался крик: