Всю дорогу друзья вели нескончаемые беседы, и Дюме познакомил своего патрона со всеми событиями, происшедшими за четыре года в его семье. Шарль узнал, таким образом, что известный хирург Деплен должен был приехать в конце месяца, чтобы осмотреть графиню и сказать, возможно ли вернуть ей зрение, сняв катаракту.
За несколько минут до того часа, когда в Шале подавался завтрак, громкое пощелкивание бича возницы, рассчитывавшего на щедрые чаевые, возвестило о приезде двух старых солдат. Только счастливое возвращение отца после долгого отсутствия могло сопровождаться таким шумом; вот почему все женщины выбежали к садовой калитке. Как отцы, так и дети, а возможно, отцы лучше детей, поймут пьянящую радость этой встречи, в литературе же, к счастью, не к чему ее описывать, ибо прекраснейшие слова и даже сама поэзия не в силах передать подобных переживаний. А может быть, радостные чувства вообще плохо поддаются изображению. Ни единого слова, способного омрачить счастье семейства Миньон, не было произнесено в тот день. Отец, мать и дочь даже не упоминали о таинственной любви, которая согнала краску с личика Модесты, впервые вставшей после болезни. С чуткостью, свойственной настоящим солдатам, полковник не отходил от жены и, держа ее руку в своей руке, смотрел на Модесту, любуясь ее тонкой, изящной и полной поэзии красотой. Не по этим ли мелочам можно узнать человека с сердцем? Модеста, боясь нарушить радость родителей, радость, к которой примешивалось столько грусти, входила время от времени в комнату, чтобы поцеловать в лоб возвратившегося путешественника, и целовала его много раз подряд, словно хотела приласкать за двоих.
— Я тебя понимаю, дорогая детка, — проговорил полковник, сжимая руку своей дочери в ту минуту, когда она осыпала его ласками.
— Тише, — шепнула на ухо девушка, указывая на мать.
Многозначительное молчание Дюме беспокоило Модесту, опасавшуюся результатов его поездки в Париж. Иногда она украдкой посматривала на лейтенанта, но ничего не могла прочесть на его огрубевшем лице. Полковник же, как разумный отец, хотел сначала разгадать характер своей единственной дочери, а главное, посоветоваться с женой, а уж потом обсудить то дело, от которого зависело счастье всей семьи.
— Встань завтра пораньше, дорогое дитя, — сказал он вечером. — Если будет хорошая погода, мы пойдем с тобой погулять на берег моря. Надо нам побеседовать о ваших поэмах, мадемуазель де Лабасти.
Слова эти были сказаны с отеческой улыбкой, промелькнувшей, словно отражение, и на губах Дюме. Вот все, что удалось узнать Модесте, но и этого было достаточно, чтобы успокоить ее, зато любопытство ее так разгорелось, что она не смыкала глаз до глубокой ночи и строила всевозможные предположения. Утром она была одета и готова в путь раньше полковника.
— Вы все знаете, дорогой папенька, — сказала она ему, как только они вышли на дорогу к морю.
— Все знаю, и даже многое такое, что неизвестно тебе, — ответил он.
Вслед за этими словами отец и дочь прошли несколько шагов в полном молчании.
— Объясни мне, дитя мое, как могла дочь, обожаемая матерью, решиться на столь важный поступок — написать незнакомому человеку, не посоветовавшись с ней?
— Но ведь маменька не позволила бы мне написать.
— И ты считаешь свой поступок благоразумным, дочка? Но если ты, на свое несчастье, все обдумала самостоятельно, то как же твой ум и здравый смысл не подсказали тебе за недостатком стыдливости, что, поступая так, ты бросаешься на шею мужчине? Неужели у моей Модесты, у моей единственной дочери, нет гордости, нет чувства достоинства? А, Модеста? Из-за тебя твой отец провел два бесконечно мучительных часа в Париже. Ведь в моральном отношении ты поступила нисколько не лучше Беттины, и тебя даже не оправдывало увлечение, — ты выказала себя кокеткой, но кокеткой холодной, а такого рода кокетство, эта головная любовь, — самый ужасный порок француженок.
— Как, у меня нет гордости? — плача сказала Модеста. — Но ведь он меня даже не видел.
— Он знает твое имя...
— Я открыла ему свое имя лишь после того, как увидела его и образ поэта оправдал трехмесячную переписку, в которой наши души научились понимать друг друга.
— Да, мой дорогой заблудший ангел, вы внесли известную долю разума в безумие, способное разрушить ваше счастье и опозорить семью.
— Но в конце концов, папенька, ведь служит же счастье оправданием моего безрассудства, — проговорила она с досадой.
— Ах, так это всего-навсего безрассудство? — воскликнул отец.
— Да, безрассудство, которое себе позволила некогда и маменька, — горячо возразила Модеста.
— Непокорная девочка, твоя мама, увидев меня однажды на балу, призналась в тот же вечер отцу, без памяти любившему ее, что ей кажется, будто я могу составить ее счастье. А можешь ли ты, Модеста, положа руку на сердце, сказать, что есть что-либо общее между любовью, зародившейся, правда, внезапно, но на глазах отца, и твоим безумием? Писать незнакомому человеку!..
— Незнакомому?! Папенька, ведь я написала одному из наших величайших поэтов, чья жизнь проходит у всех на виду, чей характер и поступки служат пищей злословию, клевете; я писала человеку, окруженному ореолом славы, и я не вышла из своей роли литературной героини, девушки из драмы Шекспира, до тех пор, пока мне не захотелось узнать, соответствует ли внешность этого человека его прекрасной душе.
— Боже мой, бедное дитя! Ты сочиняешь фантастические поэмы о браке. Но ведь если девушек во все времена держали в тесном семейном кругу, если бог и законы общества ставили их судьбу в полную зависимость от согласия родителей, то именно для того, чтобы избавить их от последствий поэзии, которая настолько вас очаровывает и ослепляет, что вы не видите действительности сквозь дымку иллюзий. Поэзия — одна из услад жизни, но не сама жизнь.
— Папенька, этот вопрос еще не получил окончательного разрешения перед судом фактов, борьба между нашими сердцами и семьями не прекращается.
— Горе детям, если они хотят добиться счастья ценой непослушания родителям, — серьезно сказал полковник. — В тысяча восемьсот тринадцатом году один из моих товарищей, маркиз д'Эглемон, женился на своей двоюродной сестре против воли ее отца, и молодая чета дорого заплатила за упрямство, которое девушка принимала за любовь. Я был свидетелем этого. В таких вопросах решение семьи должно быть бесповоротным.
— Мой жених говорил мне все это, — ответила она. — Он надевал даже на некоторое время личину Оргона
[78]
, и у него хватило смелости бранить передо мной поэтов.
— Я прочел ваши письма, — сказал Шарль Миньон, не скрывая насмешливой улыбки, встревожившей Модесту, — и должен заметить тебе, что твое последнее письмо едва ли простительно даже соблазненной девушке, какой-нибудь Юлии д'Этанж. Боже мой, какой вред приносят нам романы!..