— Что? — удивилась она. Не поняла — что он хочет этим сказать… И, главное, уже тогда ей не нравилось, что он играет с ней, как с мальчиком-подростком.
— А вот этот… легкий налет безумия… — разъяснил он весело.
* * *
…И ведь это была ее первая победа! Первая победа — и над собой, и над ним, и над вызывающей красотой вороны-воровки с глазами цвета водорослей…
Главное же, это была победа над его костылями, ибо с той минуты, когда она стала всадницей и они обоюдослиянным кентавром неслись по зеленому полю ее детского сна… костыли его просто перестали существовать, их больше не было, как и потом, в картинах, где Стасик всегда присутствовал совершенно здоровым, даже если мелькал в какой-нибудь маске, на заднем плане, полубоком, спиной…
Почему же это воспоминание неизменно сжимало ее сердце? И по странной ассоциации, стоило увидеть ей в кадрах спортивных новостей какого-нибудь пловца, вздымающего победным жестом руки над бортиком бассейна, перед ее глазами возникал Стасик — с мокрыми волосами, с распахнутой грудью, совершенно смятенный…
* * *
…Он мылся, запершись в ванной. Как обычно, горланил с комическим надрывом:
— Сме-е-ейся пая-а-а-ац!
Вера читала и морщилась. Отучить его орать в ванной оперные арии было невозможно, докричаться сквозь шум воды — тоже. Оставалось только ждать и терпеливо выслушивать надрывно-комические вопли.
Судя по всему, сегодня он опять не вернется домой, до утра останется у той, красивой, с мерзким голосом… В такие вечера Вера садилась в кресло с книжкой и принимала глухую оборону — едва отвечала на его вопросы, изображала острое увлечение сюжетом, редко переворачивая страницы. Молча поднимала брови, когда из коридора он кричал что-нибудь шутливо-прощальное.
Вдруг грохнуло в ванной, покатилось… — жестяная кружка, в которой стояли зубные щетки и расчески. Пение оборвалось. Вера прислушалась… вскочила и бросилась в коридор:
— Стасик! В чем дело? — тревожно крикнула она.
Он не отозвался. Ничего нельзя было услышать сквозь шум льющейся воды.
Она стучала кулаком в дверь:
— Стасик! Стасик! Ты меня слышишь?! Что случилось?
Он не отзывался. Упал, поняла она, уронил костыль! не может до него дотянуться! ударился головой… потерял сознание!.. Захлебнулся?!!
Обезумев от ужаса, навалилась на запертую дверь, заколотила в нее, заорала. Колотила и колотила, бросалась на дверь дикой овчаркой — плечом, спиной, выла, визжала…
Вдруг он открыл — бледный, совершенно мокрый, в наброшенном на тело халате. Вода струилась по лицу и волосам… Значит, все-таки дотянулся до костылей. Вера зарыдала и бросилась к нему, обхватила обеими руками. С его волос вода лилась на ее лицо.
— Ты что, дура, спятила? — спросил он. — Я ей кричу, а она дверь ломает.
— Я… я… не слышала… я испугалась, что ты упал… умер… — дрожа, задыхаясь, вцепившись в него, бормотала она.
Он сердито обнял ее, чмокнул в макушку. — Перестань трястись… Ну грохнулся, подумаешь!.. Хватит реветь, дура, — со мной никогда ничего не случится… Ну… довольно уже! Иди… я оденусь…
Но она по-прежнему, упрямо, как ребенок, обхватив обеими руками, не выпускала его из тесного закутка между ванной и раковиной, притиснувшись щекой к его груди, словно пыталась непосредственно из сердца расслышать ответ, который ждала. Дрожала странной, неостановимой дрожью… И оба молчали…
— …Ну? — наконец выговорил он, обеими ладонями пытаясь отклонить ее голову. — Я же опоздаю, дурочка…
Тогда она выпрямилась, прямо взглянула в его смятенное мокрое лицо…
— Не пущу!.. — глухо сказала она, чувствуя, как учащенно бьется и его сердце тоже… — Не пущу… к ней… Никогда больше! — и медленно, обеими ладонями раздвинув — как занавес — халат на его груди, пробормотала в его, уже ищущие, губы:
— Кентавр…
… И всю жизнь потом для нее наиболее притягательным в мужчине были плечи и мощный разлет мышц груди (два коротких, бесцветных романа с натурщиками: красота торса попутала, кентавр поманил с вершины холма и исчез… — Стасик, Стасик!..), словно верхняя, духовная половина тела даже в плотской любви была для нее важнее остального… Словно образ кентавра только и мог возбудить, взбаламутить глубинный ветер, уносящий ее в поле дурмана.
* * *
Появился долговязый после смерти Стасика. Буквально недели через три.
— Здравствуйте, Вера. Вы меня, наверное, не помните, я приходил к вам… Я — Леонид Волошин… — и, в замешательстве, видя, что Вера молча стоит в дверях, не приглашая: — Я только сегодня вернулся из командировки, а мы договаривались со Стасом… Он дома?
Вера и прежде-то была немногословна, а после этой смерти совсем замолчала, онемела. Она вообще замолчала — внутренне умолкла. В те дни казалось — навсегда.
— Мне бы повидать его…
Он глядел своими чуть выпуклыми глазами за стеклами очков в большой роговой оправе и ждал ответа. Вера разлепила губы и шевельнула ими.
Он подался к ней, наклонился:
— Простите?
— Стасик погиб. — Сухо и тихо повторила она, как отвечала всей этой орде, которая хлынула на нее и отхлынула, наткнувшись на бесслезное молчание.
Он не отпрянул, не ахнул, не вскрикнул, не стал забрасывать вопросами, вытягивать подробности, не цокал языком, не качал головой. Так и стоял, в полнаклона, вглядываясь в ее лицо. Смотрел с минуту, потом спросил:
— Вы остались одна?
Она пожала плечами. Он прошел мимо нее в квартиру, походил по комнате, мельком оглядывая работы Стасика на стенах. Потом обернулся к Вере:
— На что вы живете, Вера, извините за бестактность? Вам деньги не нужны?
Она мотнула головой и нахмурилась, потому что вдруг ощутила, как запнулось дыхание и сдавило что-то в горле, и на глаза набежала влага.
Сглотнула и, опустив голову, хмурясь и сосредоточенно расстегивая и застегивая рукав рубашки, впервые торопливо и тихо стала рассказывать о смерти Стасика.
Он попал под машину, опаздывал на зачет по истории искусства. Знаете, тот поворот с проспекта Ленина на улицу Германа Лопатина? В акте написано: «Перебегал дорогу в неположенном месте».
— Перебегал? — повторил Лёня, недоуменно подняв брови.
— Да, «перебегал»…
Так, в милицейском отчете, Стасик восторжествовал над своими костылями после смерти.
* * *
…Длинная дорога на загородном автобусе в Янгиюль — куда она ехала «сообщить», потому что невыносимо было представить безмолвно вопящий листок телеграммы в руках его отца (казалось, если — сама, словами, голосом — будет много легче. Пустое, конечно…) — так и осталась самой длинной и самой страшной дорогой в ее жизни.