Мы вышли из ее комнаты и отправились в гостиную подождать, когда кончится исповедь. Я сел возле Мадлены. При всех она должна была соблюдать вежливость и не могла открыто избегать меня, но ни на кого не смотрела, подражая матери, и упорно хранила молчание, ни разу не взглянув на меня.
— Дорогая Мадлена, — спросил я ее тихонько, — чем я вас обидел? Почему вы так холодны со мной? Ведь перед лицом смерти все примиряются!
— Я мысленно прислушиваюсь к тому, что говорит сейчас матушка, — ответила она с тем выражением, какое Энгр придал своей «Божьей матери» — скорбящей деве, которая готова заступиться за грешную землю, где должен погибнуть ее сын.
— И вы осуждаете меня в ту минуту, когда ваша мать меня простила, даже если я виноват?
— Вы, вечно только вы!
В голосе ее звучала затаенная ненависть, упорная, как у корсиканцев, и непримиримая, как все суждения людей, еще не познавших жизни и не допускающих никакого снисхождения к тому, кто нарушает законы сердца. Прошел час в глубоком молчании.
Выслушав последнюю исповедь г-жи де Морсоф, аббат Биротто вернулся, и мы снова вошли в ее комнату. Выполняя один из тех замыслов, какие рождаются лишь в возвышенных сердцах, она попросила надеть на нее длинную одежду, которая должна была стать ее саваном. Она полулежала в постели, трогательная в своем покаянии, с просветленным надеждой лицом. Я увидел в камине черный пепел моих только что сожженных писем — эту жертву она хотела принести лишь в свой смертный час, как сказал мне ее духовник. Она встретила нас своей прежней улыбкой. Ее омытые слезами глаза говорили о высшем озарении; перед ней уже открывались врата рая.
— Дорогой Феликс, — промолвила она, взяв меня за руку и сжимая ее, — останьтесь! Вы должны присутствовать при одной из последних сцен моей жизни; она будет не менее мучительна, чем другие, но вы занимаете в ней большое место.
Она сделала знак рукой, и двери закрылись. По ее просьбе граф сел. Мы с аббатом Биротто продолжали стоять. С помощью Манетты графиня встала, опустилась на колени перед графом и замерла в этой позе.
Затем, когда Манетта вышла из комнаты, графиня приподняла голову, склоненную на колени удивленного графа.
— Я была вам верной женой, — заговорила она прерывающимся голосом, — но, быть может, не всегда выполняла свой долг; сейчас я молила бога послать мне силы, чтобы испросить у вас прощения за мои проступки. Быть может, я слишком горячо отдавалась дружбе к человеку, не принадлежавшему к нашей семье, и оказывала ему внимание, какое должна была оказывать только вам. Быть может, вы гневались на меня, когда сравнивали заботы, какими я окружала его, с теми, что доставались вам. Я питала, — промолвила она тихо, — дружескую привязанность, глубины которой не знал никто, даже тот, кто мне ее внушил. Хотя я всегда оставалась добродетельной, не нарушала человеческих законов и была для вас безупречной супругой, вольные или невольные мысли часто смущали мое сердце, и я боюсь теперь, что слишком легко поддавалась им. Но я нежно любила вас, была вам покорной женой, ведь тучи, порой застилающие небо, не пятнают его чистоту, и потому я прошу у вас благословения с чистой душой. Я умру без единой горькой мысли, если вы найдете ласковое слово для вашей Бланш, матери ваших детей, и простите ей прегрешения, которые она сама простила себе лишь после того, как покаялась перед всевышним судией, которому все мы подвластны.
— Бланш, Бланш! — воскликнул старик, роняя слезы на голову жены. — Ты хочешь меня убить?
Он поднял ее с неожиданной силой, благоговейно поцеловал в лоб и, не выпуская из объятий, продолжал:
— Я должен первый просить у тебя прощения!.. Разве я не бывал часто груб с тобой? Ты преувеличиваешь свои детские проступки!
— Может быть, — промолвила она. — Но, друг мой, будьте снисходительны к слабостям умирающей и успокойте меня. Когда наступит и ваш час, вспомните, что я покинула вас, благословляя. Позвольте мне оставить нашему другу этот залог моего глубокого чувства. — И она указала на письмо, лежавшее на камине. — Теперь он мой приемный сын, вот и все. У сердца тоже могут быть заветы: я передаю другу свою последнюю волю, и дорогой Феликс должен выполнить возложенную на него святую обязанность; я надеюсь, что не ошиблась в нем, докажите же, что я не ошиблась и в вас, и разрешите мне завещать ему несколько мыслей. Я осталась женщиной, — сказала она, склоняя головку с томной печалью, — получив прощение, я тотчас же прошу о милости. Прочитайте его, но только после моей смерти, — добавила она, протягивая мне это таинственное послание.
Заметив, что жена его побледнела, граф подхватил ее и отнес на кровать; мы окружили умирающую.
— Феликс, — сказала она, — быть может, я виновна и перед вами. Часто я причиняла вам огорчения, позволяя надеяться, что доставлю вам радости, перед которыми сама отступала; но ведь только мужеству супруги и матери я обязана тем, что могу умереть, примирившись со всеми. Вы тоже должны меня простить, ведь вы так часто обвиняли меня; но и ваши несправедливые упреки доставляли мне радость.
Аббат Биротто приложил палец к губам. Умирающая, ослабев, опустила голову; она сделала рукою знак, прося впустить священника, детей и слуг; затем повелительным жестом указала мне на подавленного горем графа и вошедших детей. Взглянув на старика, безумие которого было известно только нам с Анриеттой и ставшего теперь опекуном столь хрупких созданий, она обратила ко мне свой взор с молчаливой мольбой, которая зажгла в моем сердце священный огонь. Прежде чем принять святое причастие, она попросила прощения у своих домочадцев за то, что порой бывала с ними слишком строга, завещала им молиться за нее и поручила каждого в отдельности попечениям графа; она благородно призналась, что в последний месяц с ее уст срывались жалобы, недостойные христианки, которые могли смутить ее слуг; она иногда отталкивала детей и выказывала нехорошие чувства; но она объяснила свою непокорность воле божией невыносимыми страданиями, выпавшими ей на долю. Затем она при всех с трогательной сердечностью поблагодарила аббата Биротто, который открыл ей всю тщету земной жизни. Когда она умолкла, начались молитвы; затем священник из Саше причастил ее. Несколько минут спустя дыхание ее затруднилось, глаза заволоклись туманом, но вскоре вновь прояснились; она бросила на меня последний взгляд и умерла, окруженная близкими, слыша, быть может, скорбный хор наших рыданий. Тут неожиданно мы услышали пение двух соловьев, что, впрочем, не удивительно в деревне; их голоса словно отвечали друг другу, и много раз повторенная, ясная и звонкая трель звучала, как нежный призыв. В ту минуту, когда последний вздох слетел с ее уст и затихло последнее страдание этой жизни, которая была одним долгим страданием, сильный удар потряс меня с головы до ног. Мы с графом провели всю ночь возле ее смертного ложа вместе с двумя аббатами и сельским священником, бодрствуя при свете свечей; теперь она лежала, спокойная, на той постели, где так много страдала.
Это была моя первая встреча со смертью. Всю ночь я не отрывал глаз от Анриетты, зачарованный выражением чистоты и умиротворенности, какое дает нам избавление от всех житейских бурь, любуясь белизной этого лица, на котором я еще читал игру всех ее чувств, но которое уже не отвечало на мою любовь. Какое величие в этом холодном молчании! Сколько значения было в нем! Как прекрасен этот глубокий покой! Сколько силы в этой неподвижности! Она еще говорит о прошлом и приоткрывает завесу будущего. Да, я любил ее мертвую так же сильно, как и живую! Под утро, в ранний час, столь тягостный для тех, кто бодрствует, граф пошел отдохнуть, а три священника заснули от усталости. И тогда я без свидетелей поцеловал ее в лоб со всей любовью, какую она никогда не позволяла мне высказать ей.