Как-то утром, через месяц после моего приезда, графиня, выйдя из-за стола, взяла меня за руку, выскользнула в решетчатую дверь, ведущую к цветнику, и быстро увлекла в виноградники.
— Ах, он меня убьет! — воскликнула она. — А я хочу жить, хотя бы для моих детей! Подумайте, ни дня передышки! Я должна вечно продираться сквозь чащу, каждую минуту рискуя упасть, каждую минуту напрягая все силы, чтобы сохранить равновесие! Ни одно существо не может вынести такого напряжения. Если б я хоть знала, с какой стороны ожидать нападения, если бы могла вовремя дать графу отпор, душа моя смирилась бы; но нет, каждый день его нападки меняются, и я остаюсь беззащитной; у меня не одна мука — их множество. Феликс, Феликс, вы не можете себе представить, какие отвратительные формы принимает его тирания, какие дикие требования внушают ему медицинские книги... О друг мой! — сказала она, склонив голову мне на плечо и прерывая свои признания. — Что со мной будет? Что делать? — Она замолчала, подавленная мыслями, которые не решалась высказать. — Как противиться ему? Он меня убьет. Нет, лучше я сама убью себя, но ведь это тяжкий грех! Убежать? А дети! Расстаться с ним? Но как я скажу отцу, что не могу выносить жизни с супругом после пятнадцати лет замужества, если в обществе моих родителей он бывает уравновешен, вежлив, почтителен и умен? Да разве у замужней женщины есть отец и мать? Душой и телом она принадлежит только мужу. Хоть я и не была счастлива, но жила спокойно и, признаюсь, черпала силы в моем целомудренном одиночестве; но если меня лишат этого утешения, я тоже сойду с ума. Мое сопротивление имеет очень веские причины, отнюдь не личного свойства. Разве не преступление давать жизнь несчастным существам, заранее обреченным на вечные муки? Однако как мне вести себя? Предо мной встают такие трудные вопросы, что я не в силах решить их сама; ведь тут я и обвиняемый и судья. Завтра я поеду в Тур и попрошу совета у моего нового духовника, аббата Биротто; мой дорогой аббат де ля Берж умер, — сказала она, прерывая себя. — Хотя он и был очень суров, мне всегда будет недоставать духовной силы этого служителя божия; преемник его кроток, как ангел, он пожалеет, вместо того чтобы сделать внушение; и все же, приобщаясь к религии, мы закаляем свое мужество! Разве решение наше не крепнет, когда мы слышим слово божие? Господи, — промолвила она, осушая слезы и поднимая глаза к небу, — за что ты караешь меня? Но надо верить, — продолжала она, опираясь на мою руку, — да, будем верить, Феликс, что, лишь пройдя через тяжкие испытания, мы сможем войти чистыми и безупречными в иной, высший мир. Должна ли я молчать? Боже, запрещаешь ли ты мне изливать свое горе на груди у друга? Разве я слишком сильно люблю его?
Она прижала меня к сердцу, словно боясь потерять.
— Кто разрешит мои сомнения? Совесть ни в чем не упрекает меня. Звезды светят людям с небес; почему же наша душа, эта светлая звезда, не может озарять своими лучами друга, если мы приближаемся к нему лишь с чистыми помыслами?
Я молча слушал этот крик отчаяния, держа дрожащую руку Анриетты в своей руке, которая дрожала еще сильней; я горячо сжимал ее, и она отвечала мне таким же горячим пожатием.
— Где вы? Вы здесь? — закричал граф, приближаясь к нам с непокрытой головой.
С тех пор как я приехал, он упорно старался участвовать во всех наших беседах, то ли надеясь немного развлечься, то ли думая, что графиня поверяет мне свои горести и жалуется на него, то ли завидуя, что не разделяет наших удовольствий.
— Он не отстает от меня, — сказала графиня с отчаянием в голосе. — Уйдем в виноградники, там мы скроемся от него. Наклоним головы и проскользнем позади этой ограды, чтоб он нас не заметил.
Мы прошли за ограду из густого кустарника и, пробежав вдоль нее, вскоре попали в аллею, обсаженную миндальными деревьями, вдалеке от графа.
— Дорогая Анриетта, — сказал я, прижимая к сердцу ее руку и останавливаясь, чтобы взглянуть в ее скорбное лицо. — Все это время вы мудро руководили мной на опасных путях высшего света; позвольте же мне теперь дать вам несколько советов и помочь вам закончить этот тайный поединок, в котором вы неизбежно погибнете, ибо сражаетесь неравным оружием. Прекратите эту борьбу с сумасшедшим...
— Молчите, — сказала она, сдерживая слезы, выступившие у нее на глазах.
— Выслушайте меня, дорогая! Когда я в течение часа говорю с графом — а я вынужден терпеть эти беседы из любви к вам, — мои мысли часто путаются и голова тяжелеет; я начинаю сомневаться в собственном рассудке, а нескончаемые рассуждения графа, помимо моей воли, оставляют след у меня в мозгу. Явная мономания не заразительна, но когда безумие проявляется в особом складе ума и прячется за бесконечными разглагольствованиями, оно может нанести непоправимый вред тем, кто постоянно общается с больным. У вас поистине ангельское терпение, но не приведет ли оно и вас к помешательству? Итак, ради себя и ради своих детей вы должны иначе обходиться с графом. Ваша бесконечная снисходительность лишь развила его эгоизм; вы обращаетесь с ним, как мать с избалованным ребенком; но теперь, если вы хотите жить... — и я поглядел ей в глаза, — а вы хотите жить! Вы должны воспользоваться властью, которую имеете над ним. Вы знаете — он любит вас и боится, — заставьте его бояться еще сильней, сдерживайте его изменчивые желания вашей разумной волей. Воспользуйтесь вашим влиянием, как он сумел воспользоваться вашей уступчивостью, и обуздайте его болезнь силой вашего духа, как обуздывают сумасшедших, надев на них смирительную рубашку.
— Дорогой мой, — ответила она с горькой улыбкой, — такая роль годится лишь для женщины без сердца, я же мать и не могу быть палачом. Да, я готова страдать, но причинять страдания другим — никогда! Даже ради благородной или великой цели! К тому же мое сердце не умеет лгать, а мне придется менять свой голос, надевать маску на лицо, следить за каждым своим движением! Не требуйте от меня такого притворства. Я могу стать между господином де Морсофом и его детьми, я готова принять на себя все удары, лишь бы они миновали других; вот все, что я в силах сделать, чтобы примирить все эти непримиримые интересы.
— Позволь мне преклониться перед тобой, о святая, трижды святая женщина! — воскликнул я и, став на колено, поцеловал край ее платья, стирая слезы, набежавшие мне на глаза. — А если он убьет вас? — спросил я.
Она побледнела и ответила, подняв глаза к небу:
— Да свершится воля господня!
— Знаете, что сказал король вашему отцу, когда разговор зашел о вас? «Старик Морсоф все еще не хочет умирать?»
— То, что звучит шуткой в устах короля, становится здесь преступлением, — ответила она.
Несмотря на наши предосторожности, граф шел по нашему следу; он догнал нас, весь в поту, в ту минуту, когда графиня остановилась под ореховым деревом и сказала мне эти суровые слова; увидев его, я заговорил о сборе винограда. Мучали ли его какие-нибудь подозрения? Не знаю. Но он стоял и молча наблюдал за нами, не обращая внимания на то, что под густым орешником было довольно свежо. Наконец, сказав несколько незначительных фраз, прерываемых многозначительными паузами, граф заявил, что у него болит сердце и голова; он сказал об этом спокойно, не стараясь разжалобить нас, не описывая свои страдания в преувеличенных выражениях. Мы не обратили никакого внимания на его слова. Вернувшись домой, он почувствовал себя еще хуже, захотел лечь в постель и ушел без церемоний к себе с несвойственной ему кротостью. Мы воспользовались передышкой, которую давало нам его мрачное настроение, и спустились вместе с Мадленой на нашу любимую террасу.