— Все мы были изрядными глупцами! — воскликнул он. — Теперь сообщники в наших руках.
Он вернулся в салон, разыскал г-на де Гранвиля, сказал ему на ухо несколько слов, и оба исчезли. Но аббат де Растиньяк, из вежливости последовавший за ними, увидел, как они направились на террасу, и тоже заметил костер на берегу острова.
«Она погибла», — подумал он.
Посланцы правосудия прибыли слишком поздно. Дениза и Луи-Мари, которого Жан в свое время научил нырять, все еще находились на берегу Вьены в указанном Жаном месте. Луи-Мари Ташрон успел уже нырнуть четыре раза, всякий раз выуживая из воды по двадцать тысяч франков золотом. Первая сумма находилась в фуляре, связанном всеми четырьмя концами. Фуляр был тут же выжат и брошен в заранее разожженный большой костер. Дениза не отходила от огня, пока фуляр не сгорел дотла. Вторая сумма была завернута в шаль, а третья — в батистовый носовой платок. В тот момент, когда Дениза бросала в костер четвертую обертку, подоспевшие вместе с полицейским комиссаром жандармы схватили эту важную улику, которую девушка уступила им, не проявив ни малейшего волнения. То был носовой платок, и на нем, несмотря на долгое пребывание в воде, еще сохранились следы крови. Допрошенная тут же Дениза сказала, что, следуя наказу своего брата, она вытаскивала из воды похищенное золото. Комиссар спросил, почему она сжигала обертки. Она ответила, что выполняла поставленное братом условие. Когда ее спросили, во что были завернуты деньги, она смело ответила, ничуть не кривя душой: в фуляр, в батистовый платок и в шаль.
Носовой платок, который удалось захватить, принадлежал ее брату.
Эта ночная рыбная ловля и сопровождавшие ее обстоятельства наделали много шуму в городе Лиможе. Особенно шаль подтверждала уверенность в том, что Ташрон совершил преступление ради любви.
— Даже после своей смерти он оберегает ее, — сказала одна дама, узнав о последних разоблачениях, так ловко сведенных на нет.
— Быть может, и есть в Лиможе муж, который не досчитается одного фуляра, но ему придется молчать, — с улыбкой заметил главный прокурор.
— Мелочи туалета так легко могут скомпрометировать, что отныне я каждый день стану проверять свой гардероб, — улыбнулась старая г-жа Перре.
— Кому же принадлежат маленькие ножки, следы которых были так тщательно затерты? — спросил г-н де Гранвиль.
— Ах, может быть, совсем безобразной женщине! — отозвался главный прокурор.
— Она дорого заплатила за свой проступок, — заметил аббат де Гранкур.
— Знаете ли, о чем говорит это дело? — воскликнул г-н де Гранвиль. — Оно показывает, как много потеряли женщины после революции, смешавшей все социальные сословия. Подобную страсть можно встретить теперь только у человека, который знает, что между ним и его возлюбленной лежит пропасть.
— Вы приписываете любви слишком много тщеславия, — возразил аббат Дютейль.
— А что думает госпожа Граслен?
— О чем же может она думать? Она родила, как предсказывала, во время казни и с тех пор ни с кем не виделась, она тяжело больна, — ответил г-н де Гранвиль.
В это время в другом лиможском салоне происходила сцена почти комическая. Друзья супругов де Ванно пришли поздравить их с получением наследства.
— Что и говорить, надо было помиловать этого беднягу, — сказала г-жа де Ванно. — Любовь, а не корысть довела его до убийства; сам он был человек не порочный и не злой.
— Он был так деликатен! — добавил г-н де Ванно. — Знал бы я, где его семья, я бы отблагодарил их. Славные люди эти Ташроны.
Тяжелая болезнь после родов принудила г-жу Граслен долгое время провести в полном уединении, не поднимаясь с постели. Когда в конце 1829 года она поправилась, муж рассказал ей, что намерен заключить весьма значительную сделку. Герцог Наваррский собирался продавать монтеньякский лес и окружавшие его невозделанные земли. Граслен до сих пор еще не выполнил пункт брачного контракта, обязывающий его вложить приданое жены в земельную собственность; он предпочитал держать эту сумму в банке и уже удвоил ее. При этом разговоре Вероника, будто припомнив название Монтеньяк, попросила мужа выполнить обязательство и приобрести для нее эту землю. Г-н Граслен пожелал встретиться с кюре Бонне и навести у него справки о лесе и землях, которые хотел продать герцог Наваррский, ибо он предвидел, что борьба, разжигаемая принцем Полиньяком между либералами и Бурбонами
[19]
, будет жестокой. Герцог не ожидал счастливого исхода, вот почему он был самым яростным противником государственного переворота.
Герцог отправил в Лимож поверенного, поручив ему продать свои земли за крупную сумму наличными деньгами. Он слишком хорошо помнил революцию 1789 года, чтобы не воспользоваться уроком, который дала она всей аристократии. Поверенный уже около месяца вел переговоры с Грасленом, самым тонким дельцом в Лимузене и единственным, на кого местные патриции указали как на человека, способного приобрести, немедленно уплатив наличными, крупное земельное владение.
Вероника хотела просить кюре отобедать у нее. Но банкир не дал г-ну Бонне подняться к жене, пока, продержав его битый час у себя в кабинете, не выспросил все нужные сведения. Они оказались настолько удовлетворительными, что он немедленно заключил купчую на приобретение леса и всех монтеньякских угодий за пятьсот тысяч франков. Граслен выполнил желание жены, оговорив, что данная покупка и все прочие покупки, с ней связанные, совершены во исполнение статьи брачного контракта, касающейся помещения суммы приданого. Он сделал это тем охотнее, что подобное проявление честности ровно ничего ему не стоило.
Ко времени переговоров все владения включали в себя непригодный к эксплуатации монтеньякский лес площадью примерно в тридцать тысяч арпанов, развалины замка, сады и около пяти тысяч арпанов земли в невозделанной равнине, лежащей перед Монтеньяком. Граслен тут же совершил еще несколько сделок, чтобы стать хозяином первой вершины Коррезской горной цепи, у которой кончался огромный монтеньякский лес. После введения налогов герцог Наваррский не получал и пятнадцати тысяч франков в год от этой латифундии, некогда одной из самых богатых в королевстве. Владения эти избежали предписанной Конвентом продажи благодаря бесплодности земель и невозможности эксплуатировать лес.
Когда кюре увидел женщину, известную своим благочестием и умом, женщину, о которой он столько слышал, он не мог скрыть свое изумление. Вероника вступила теперь в третью фазу своей жизни, в ту фазу, когда ей суждено было достичь величия в проявлении самых высоких добродетелей и стать как бы другой женщиной. На смену Рафаэлевой мадонне, скрывшейся в одиннадцать лет под рваным покровом черной оспы, пришла прекрасная, благородная, одухотворенная страстью женщина; теперь эта женщина, сраженная тайным горем, превратилась в святую. Лицо ее приобрело желтоватый оттенок, свойственный строгим ликам знаменитых аббатис, сурово умерщвлявших свою плоть. Нежные виски отливали золотом. Губы побледнели; они напоминали теперь не алый сок надрезанного граната, а поблекшие лепестки бенгальской розы. В уголках глаз, у переносицы, скорбь провела две перламутровые полоски там, где пробегали тайные слезы. Слезы стерли следы оспы и разгладили кожу. Эта гладкая кожа, испещренная голубой сеткой кровеносных сосудов, невольно привлекала к себе внимание; казалось, бьющаяся в сосудах кровь приливала сюда, чтобы превратиться в слезы. Только вокруг глаз сохранились коричневые тона, переходящие в черноту под глазами и подобные полоске бистра на сморщенных веках. Щеки запали — горькие мысли провели на них резкие складки. Подбородок, в юности округлый и слишком крупный, теперь стал меньше, но к невыгоде для общего выражения; он выдавал ту беспощадную суровость в исполнении религиозного долга, на которую обрекла себя Вероника. В двадцать девять лет ей пришлось вырвать множество седых волос, теперь волосы Вероники казались совсем жидкими и тонкими: роды лишили ее одного из главных очарований. Худоба ее была ужасающа. Несмотря на запрещение врача, она пожелала сама кормить своего сына. Врач торжествовал, видя, что сбываются все предсказанные им на этот случай перемены.