— Этот молодой человек знал все, сударь, — говорил он, кладя на стол том, где заключались известные творения Спинозы
[58]
. — Как такой замечательный ум мог свихнуться?
— Но, сударь, — ответил я, — не могло ли это быть следствием его исключительно мощной натуры? Если он действительно жертва еще не обследованного во всех отношениях кризиса, который мы называем «безумием», я готов считать причиной всего страсть. Занятия Луи, образ жизни, который он вел, довели его силы и способности до такого напряжения, что тело и дух его не выдержали бы и самого легкого дополнительного возбуждения: любовь должна была или сломать их, или поднять до необычных проявлений, на которые мы, быть может, клевещем, именуя их, так или иначе, без достаточного понимания. Наконец, может быть, он увидел в наслаждениях брака препятствие на пути совершенствования своих внутренних чувств и своего полета через духовные миры.
— О сударь, — ответил старик, внимательно выслушав меня, — ваше рассуждение очень логично, но даже если я в нем разберусь, то разве это печальное знание утешит меня в потере племянника?
Дядя Ламбера принадлежал к числу людей, живущих только сердцем.
На следующий день я уехал в Вилльнуа. Добрый старик сопровождал меня до окраин Блуа. Когда мы были на дороге, ведущей в Вилльнуа, он остановился и сказал мне:
— Вы понимаете, что я туда не хожу. Но не забудьте того, что я вам сказал. В присутствии мадмуазель де Вилльнуа не покажите виду, что Луи вам кажется сумасшедшим.
Он неподвижно стоял на месте, где я с ним расстался, и смотрел мне вслед, пока я не потерял его из вида. Я шел к замку Вилльнуа, охваченный глубочайшим волнением. Мои размышления углублялись при каждом шаге, который я делал по дороге, столько раз пройденной Луи, когда его сердце было полно надежды, а душа возбуждена любовными желаниями. Кусты, деревья, причудливые извивы тропинки, края которой были изрезаны мелкими оврагами, — все приобретало для меня необычайный интерес. Я хотел обрести здесь впечатления и мысли моего бедного товарища. Несомненно, вечерние беседы на краю этой лощины, куда приходила к нему на свидание его возлюбленная, приобщили мадмуазель де Вилльнуа к тайнам этой благородной и богатой души, как когда-то, несколькими годами ранее, к ним приобщился я сам. Но наряду с руководившим мной почти благоговейным чувством больше всего занимал меня и вызывал во мне острое любопытство один факт — несокрушимая вера мадмуазель де Вилльнуа, о которой говорил мне добрый старик. Неужели она, в конце концов, заразилась безумием своего возлюбленного или же так глубоко проникла в его душу, что смогла постичь все его мысли, даже самые смутные? Я терялся перед этой изумительной загадкой чувства, оказавшегося сильнее самой вдохновенной любви, самого прекрасного самопожертвования. Умереть за другого — это почти обычная жертва. Жить, оставаясь верной единственной любви, — это героизм, принесший бессмертие мадмуазель Дюпюи
[59]
. Великий Наполеон и лорд Байрон в любви своей имели преемников, но вдова Болингброка достойна восхищения. Однако мадмуазель Дюпюи могла жить воспоминанием о долгих годах счастья, в то время как мадмуазель де Вилльнуа, узнавшая только первые волнения любви, была для меня образцом самоотверженности в самом широком смысле этого слова. Сама почти впавшая в безумие, она достигла необычайной духовной высоты, но, понимая, истолковывая безумие, она добавляла к прелести своего великого сердца достойный изучения идеал страсти. Когда я увидел высокие башни замка, при виде которых так часто вздрагивал мой бедный Ламбер, сердце мое живо затрепетало. Я как бы приобщился к его жизни, к его положению, вспомнив все события нашей юности. Наконец, я дошел до большого пустынного двора, проникнул в вестибюль замка, никого не встретив. Шум моих шагов привлек пожилую женщину, которой я передал письмо Лефевра к мадмуазель де Вилльнуа. Вскоре та же женщина пришла за мной и ввела меня в низкую комнату с задернутыми шторами, выстланную черными и белыми плитами. В глубине этой комнаты я смутно увидел Луи Ламбера.
— Присядьте, сударь, — сказал мне нежный голос, доходивший до самого сердца.
Мадмуазель де Вилльнуа оказалась рядом со мной — а я этого и не заметил — и бесшумно принесла мне стул, которого я сначала не взял. Было так темно, что в первый момент мадмуазель де Вилльнуа и Луи показались мне бесформенными черными силуэтами, вырисовывавшимися в сумраке. Я сел во власти того чувства, которое охватывает нас помимо воли под темными сводами церкви. Мои глаза, еще ослепленные блеском солнца, только постепенно привыкли к этой искусственной ночи.
— Этот господин, — сказала она ему, — твой товарищ по коллежу.
Ламбер не ответил. Я смог наконец разглядеть его, и это было одно из тех впечатлений, которые навсегда врезаются в память. Он стоял, опираясь локтями на выступ, образованный деревянными панелями, так что спина, казалось, сгибалась под тяжестью его склоненной головы. Волосы, длинные, как у женщины, падали на плечи, обрамляя его лицо, что придавало ему сходство с бюстами великих людей эпохи Людовика XIV. Лицо же это было необыкновенно бледным. Он по своей привычке тер одну ногу о другую машинальным безостановочным движением; звук этого постоянного трения кости о кость был мучительным для слуха. Около него была моховая подстилка, положенная на доску.
— Он очень редко ложится, — сказала мне мадмуазель де Вилльнуа, — хотя каждый раз спит несколько дней подряд.
Луи стоял так, как мне довелось его видеть, день и ночь устремив глаза в одну точку, никогда не опуская и не поднимая век, как мы делаем обычно. Спросив у мадмуазель де Вилльнуа, не повредит ли Ламберу некоторое усиление света, с ее согласия я чуть-чуть отодвинул штору и смог увидеть выражение лица моего друга. Увы, это лицо уже покрылось морщинами, побелело, свет погас в его глазах, ставших стеклянными, как глаза слепца. Все его черты, казалось, судорожно вытянулись вверх. Я попытался несколько раз заговорить с ним, но он меня не услышал. Это был осколок человека, вырванный из могилы, победа жизни над смертью или смерти над жизнью. Я находился там примерно около часа, погруженный в какую-то необъяснимую задумчивость, во власти тысячи скорбных мыслей. Я слушал мадмуазель де Вилльнуа, которая рассказывала мне все детали этой жизни ребенка в колыбели. Внезапно Луи перестал тереть ногу о ногу и медленно сказал:
— Ангелы — белые.
Я не могу объяснить, какое впечатление произвели на меня эти слова, звук любимого голоса, который я так мучительно жаждал услышать, уже перестав на это надеяться. Глаза мои наполнились слезами, и я тщетно старался их удержать. Невольное предчувствие промелькнуло в моей душе и заставило усомниться, что Луи потерял разум. Тем не менее я был совершенно уверен, что он меня не видит и не слышит; но гармония его голоса, казалось, выражавшая божественное счастье, придала этим словам непреодолимое могущество. Это было неполное раскрытие какого-то неведомого нам мира, но фраза прозвучала в наших душах, как некий изумительный колокольный звон среди глубокой ночи. Я больше не удивлялся тому, что мадмуазель де Вилльнуа считала Луи находящимся в здравом рассудке. Быть может, жизнь души поглотила у него жизнь тела. Быть может, подруга Ламбера была охвачена, как и я в тот момент, смутным ощущением иной, мелодической, вечно цветущей природы, которую мы называем небом в самом широком смысле этого слова. Эта женщина, этот ангел, всегда находилась здесь, сидя за пяльцами, и всякий раз, вытаскивая иголку, она грустно и нежно смотрела на Ламбера. Не в состоянии дольше выносить это ужасное зрелище, ибо я не мог, как мадмуазель де Вилльнуа, проникнуть во все его тайны, я вышел, и мы погуляли несколько минут, чтобы поговорить о ней и о Ламбере.