— Уж не та ли это штука, что запрятана в большой ящик? — сказал Джиардини. — Когда вы ее пускаете в ход, все соседи жалуются. Долго вам на ней играть не придется, — сразу явится полицейский комиссар. Имейте это в виду.
— Если этот несчастный безумец останется, — сказал Гамбара на ухо графу, — мне будет невозможно играть.
Граф удалил кухмистера, пообещав ему вознаграждение, если он согласится постеречь на улице, чтобы игре не помешали соседи или патруль. Кухмистер, не забывавший и себя, когда подливал вина музыканту, согласился. Гамбара не был пьян, но пришел в такое состояние, когда все умственные силы крайне возбуждены, когда стены комнаты кажутся сияющими, крыша над чердачной каморкой вдруг исчезает и душа уносится в мир духов. Марианна не без труда сняла чехол с инструмента величиною с рояль, но имевшего сверху еще один корпус. Кроме надстройки и ее основы, от этого странного инструмента отходили раструбы нескольких духовых инструментов и заостренные концы каких-то полых стволов.
— Сыграйте, пожалуйста, ту молитву, которую вы находите такой прекрасной, — ну ту, которой кончается ваша опера, — сказал граф.
К великому своему удивлению, Марианна и Андреа с первых же аккордов почувствовали мастерскую игру. Удивление сменилось восхищением, смешанным с недоумением, затем они преисполнились восторга, забыли, где они, кто перед ними играет. Даже целый оркестр не мог бы произвести такого впечатления, как эти духовые инструменты, напоминавшие своим звучанием орган и чудесно сочетавшиеся с гармоническими богатствами струнных инструментов; еще несовершенное устройство этой странной машины мешало композитору широко развернуть тему, но замысел казался от этого еще более великим, — ведь совершенство произведений искусства зачастую препятствует душе придать им величие. Не потому ли эскиз выигрывает по сравнению с законченной картиной, когда судят о нем люди, умеющие в мыслях завершить творение художника вместо того, чтобы воспринять его вполне отделанным? Из-под пальцев Гамбара поднималась, словно облако фимиама над алтарем, такая чистая, такая нежная музыка, какой граф еще никогда не слышал. Голос композитора стал молодым и не только не портил этой богатой мелодии, но объяснял, поддерживал, направлял ее так же, как глухой, дребезжащий голос искусного чтеца, каким был, например, Андрие, углубляет смысл великолепной сцены Корнеля или Расина, внося в нее задушевную поэзию. Музыка, достойная ангелов, раскрывала сокровища, таившиеся в этой мощной опере, которую никогда никто не мог понять, пока Гамбара пытался передать ее, будучи в трезвом рассудке. Граф и Марианна не могли ни взглядом, ни словом сообщить друг другу свои мысли, так обоих захватила музыка, такое изумление вызывал в них этот стоголосый инструмент, звуки коего минутами давали полную иллюзию человеческого голоса; постороннему слушателю могло бы показаться, будто поют невидимые девушки, где-то спрятанные мастером в комнате. Лицо Марианны озарил чудесный свет надежды, возвращая ему все волшебное очарование юности. Это возрождение красоты, вызванное проявлением гениальности ее мужа, несколько омрачило грустью наслаждение, которое в этот чудесный миг испытывал граф.
— Вы наш добрый гений, — сказала ему Марианна. — Я готова верить, что вы вдохновляете Паоло; ведь я никогда не слышала подобной музыки, хотя мы с ним неразлучны.
— Слушайте прощание Хадиджи! — воскликнул Гамбара и заиграл каватину, которой накануне дал старый эпитет «величественная». Эта ария вызвала у обоих влюбленных слезы, — так дивно в ней была выражена самая возвышенная самоотверженность в любви.
— Кто же мог внушить вам такие песни? — спросил граф.
— Дух, — ответил Гамбара. — Когда он появляется, все вокруг меня как будто объято огнем. Я воочию вижу мелодии, они возникают передо мною, прекрасные, как цветы, свежие и яркие. Они сияют, они звучат, и я их слышу, но нужно бесконечно много времени, чтобы их воспроизвести,
— Еще! — воскликнула Марианна.
Гамбара, не чувствовавший на малейшей усталости, вновь заиграл, без всяких усилий и без жеманства. Он исполнял свою увертюру так талантливо и раскрыл столько новых музыкальных красот, что граф был потрясен и в конце концов счел эту игру магической, подобной тому колдовству, каким чаровали Паганини и Лист, ибо такое исполнение все меняет, превращает музыку в воплощенную поэзию, возвышающуюся над музыкальными творениями.
— Ну как, ваше сиятельство, исцелите вы его? — спросил кухмистер, когда Андреа вышел от Гамбара.
— Скоро узнаем, — ответил граф. — Разум этого человека как будто имеет два окна: одно, наглухо запертое, выходит в мир действительности, другое распахнуто в небесную высь; первое окно — это музыка, второе — поэзия; до сих пор он упрямо оставался у затворенного окна, надо подвести его ко второму окну. Вы сами, Джиардини, навели меня на верный путь, сказав, что ваш гость рассуждает разумнее, когда выпьет стакан-другой вина.
— Да, да! — воскликнул кухмистер. — И я догадываюсь, какой у вас план, ваше сиятельство.
— Если еще не поздно добиться того, чтобы поэзия звучала для него в аккордах прекрасной музыки, надо привести его в такое состояние, чтобы он мог ее слышать и судить о ней. И тут только опьянение может способствовать моим целям. Поможете ли вы мне, любезнейший, подпаивать Гамбара? Не повредит ли это вам самому?
— Как прикажете понять вас, ваше сиятельство?
Андреа ушел, ничего не ответив и посмеиваясь над проницательностью, еще сохранившейся у сумасшедшего кухмистера. На следующий день он заехал за Марианной, которая целое утро провела в заботах о своем туалете и, потратив все свои сбережения, придумала для себя простой, но вполне приличный наряд. Такая перемена рассеяла бы иллюзию человека пресыщенного, но у графа прихоть превратилась в страсть. Утратив поэтическую живописность нищеты, превратившись в обычную мещаночку, Марианна вызвала у него мечты о браке; он подал ей руку, чтобы помочь сесть в экипаж, и дорогой поделился с ней своими планами. Она все одобрила и радовалась, что ее возлюбленный еще более благороден, великодушен и бескорыстен, чем она думала. Андреа привез ее в квартиру, в которой он, на память о себе, расставил кое-какие изящные вещицы, пленяющие даже самых добродетельных женщин.
— Я скажу вам слова любви лишь в тот день, когда вы разочаруетесь в своем Паоло, — сказал граф Марианне, возвращаясь с нею на улицу Фруаманто. — Вы будете свидетельницей моих искренних стараний исцелить его; если они достигнут цели, я, может быть, не в силах буду смириться со своим положением друга, и тогда мне придется бежать от вас, Марианна. Я чувствую в себе достаточно мужества, чтобы бороться за ваше счастье, но у меня не хватит силы смотреть на него.
— Не говорите так! В великодушии тоже кроется опасность, — ответила Марианна, с трудом сдерживая слезы. — Но что это? Вы уже покидаете меня?
— Да, — ответил Андреа, — будьте счастливы. Я не хочу мешать вам.
Если верить Джиардини, перемена условий жизни оказалась благоприятной для обоих супругов. По вечерам Гамбара, выпив вина, казался менее поглощенным своими назойливыми мыслями, разговаривал больше и более здраво; ему наконец даже захотелось читать газеты. Андреа не мог не огорчаться, видя неожиданно быстрый успех своего замысла; тоска, овладевшая им, открыла ему всю силу его любви, но это не поколебало его добродетельного решения. Однажды он пришел, желая убедиться в успехе столь странного способа исцеления. Сперва его обрадовало состояние больного и тут же привела в волнение красота Марианны — живя в достатке, итальянка обрела прежнее очарование. Граф стал приходить теперь каждый вечер, вел спокойный, тихий разговор, всегда старался высказать умеренные, разумные взгляды, противоположные странным теориям Гамбара. Композитор проявлял теперь чудесную ясность ума во всем, что не соприкасалось слишком близко с его безумием, и, пользуясь этим, Андреа старался внушить ему в различных отраслях искусства принципы, какие позднее можно было применить и к музыке. Все шло хорошо, пока винные пары возбуждали мозг его пациента; но лишь только Гамбара вновь обретал или, вернее, терял рассудок, опять им овладевала его мания. Однако теперь Паоло уже легче было отвлечь впечатлениями внешнего мира, уже его ум схватывал больше восприятий одновременно. Андреа, у которого это полумедицинское начинание вызывало интерес художника, счел, что можно наконец приступить к решающей операции. Он устроил в своем особняке обед, пригласив на него и Джиардини, не желая отделять драму от пародии; пиршество это происходило в день первого представления оперы «Роберт-Дьявол»
[23]
, на репетиции которой Андреа присутствовал и нашел тогда, что она может открыть больному глаза. Со второй перемены кушаний Гамбара, уже опьянев, принялся весьма мило вышучивать самого себя, а Джиардини признался, что его кулинарные новшества ни черта не стоят. Андреа ничем не пренебрег, чтобы совершить это двойное чудо. Орвиетто, монтефиасконе, доставленные с бесчисленными предосторожностями, каких требовала их перевозка, лакрима-кристи, жиро — все солнечные вина della cara patria
[24]
туманили головы сотрапезников двойным опьянением — хмелем виноградного сока и воспоминаниями.