— И на апельсиновые рощи? О мой милый король, если бы ты знал, как твоей Марии хочется погулять в апельсиновых рощах, когда все цветет или когда зреют плоды! Увы! Может быть, я их никогда не увижу. Ах, слушать итальянские песни под этими благоухающими деревьями, на берегу синего моря, под синим небом и быть там с тобою, как здесь сейчас!
— Так поедем, — сказал король.
— Что ж, вы и поедете! — воскликнул гофмаршал, входя в опочивальню. — Да, государь, вам надо уезжать из Блуа. Простите меня за дерзость, но обстоятельства таковы, что заставляют меня пренебречь этикетом, и я пришел просить вас созвать совет.
Мария и Франциск, видя, что их застали врасплох, вскочили; по лицам их заметно было, что королевское достоинство обоих оскорблено этим непрошеным вторжением.
— Не слишком ли вы много на себя берете, герцог Гиз? — сказал юный король, еле сдерживая свой гнев.
— Черт бы побрал всех влюбленных! — прошептал кардинал на ухо Екатерине.
— Сын мой, — сказала королева, которая вошла вслед за кардиналом, — речь идет о безопасности, и твоей и твоего государства.
— Пока вы спали, государь, еретики не теряли времени.
— Ступайте в зал, — сказал юный король, — и мы начнем совещание.
— Ваше величество, — сказал гофмаршал королеве, — сын вашего меховщика привез для вас меха, которые вам пригодятся в пути; возможно, что нам придется ехать по Луаре. — Потом, повернувшись к королеве-матери, он добавил: — Но он хочет говорить и с вами, ваше величество. Пока король одевается, спровадьте его поскорее, чтобы он больше не морочил нам голову.
— Разумеется, — сказала Екатерина и в то же время подумала: «Он плохо меня знает, если хочет отделаться от меня такой уловкой».
Кардинал и герцог удалились, оставив короля и королеву с королевой-матерью, и вошли в кордегардию. Гофмаршал должен был непременно еще раз пройти через этот зал, чтобы попасть в зал совета. Проходя, он приказал дворцовому лакею привести к нему меховщика королевы. Едва только Кристоф увидел, как к нему через весь зал направился человек, которого по одежде он принял за вельможу, сердце его забилось от страха, но чувство это, столь естественное в такую критическую минуту, превратилось в настоящий ужас, когда взоры всех придворных устремились туда, где он стоял, растерянный, со всеми своими картонками, и он услыхал:
— Господин кардинал Лотарингский и гофмаршал хотят с вами говорить и просят пройти в зал совета.
«Неужели меня предали?» — подумал вдруг посланец реформатов.
Кристоф последовал за дворцовым лакеем, опустив глаза, и поднял их только тогда, когда очутился в огромном зале совета, который едва ли уступал своими размерами кордегардии. Оба лотарингца были там: они стояли возле великолепного камина, смежного с тем, возле которого в кордегардии находились фрейлины обеих королев.
— Ты прибыл из Парижа? Какой дорогой ты ехал? — спросил у Кристофа кардинал.
— Я ехал по реке, монсеньер, — ответил реформат.
— А каким образом ты мог попасть в замок Блуа? — спросил герцог.
— Через порт, монсеньер.
— И никто тебя не остановил? — снова спросил герцог, не сводя глаз с молодого человека
— Никто, монсеньер. Первому же солдату, который собирался задержать меня, я сказал, что имею поручение к обеим королевам и что отец мой — придворный меховщик.
— Ну, а что делается в Париже? — спросил кардинал.
— Там все еще разыскивают убийцу президента Минара.
— Так, значит, ты сын ближайшего друга моего хирурга? — сказал герцог Гиз, обманутый простодушием Кристофа, которое вернулось к юноше, едва только его смятение улеглось.
— Да, монсеньер.
Гофмаршал вышел, быстрым движением откинул портьеру, прикрывавшую двойную дверь зала совета, и появился перед всеми собравшимися, среди которых глаза его искали королевского хирурга.
Амбруаз, стоявший в углу, поймал этот взгляд герцога и подошел к нему. Амбруаз душою уже склонялся к кальвинизму и в конце концов его принял, но расположение к нему Гизов и французских королей спасало его от всех преследований, которым подвергались реформаты.
Герцог, считавший, что он обязан Амбруазу Паре жизнью, всего несколько дней тому назад назначил его первым хирургом короля.
— Что вам угодно, монсеньер? — спросил Амбруаз. — Что, король заболел? Этого следовало ожидать.
— Почему?
— Королева слишком хороша собою, — ответил хирург.
— Ах, вот оно что! — воскликнул удивленный герцог. — Но дело сейчас не в этом, — добавил он после минутного молчания. — Амбруаз, я хочу, чтобы ты взглянул на одного из твоих друзей. — И, подведя хирурга к порогу зала совета, он указал ему на Кристофа.
— Ну, да оно и на самом деле так, монсеньер! — воскликнул хирург, протягивая руку Кристофу. — Скажи мне, дорогой, как поживает отец?
— Спасибо, господин Амбруаз, хорошо, — ответил Кристоф.
— А что у тебя за дела при дворе? — спросил хирург. — Разве это по твоей части — развозить заказы? Отец ведь прочит тебя в адвокаты.
— Разумеется, — ответил Кристоф, — но я хлопочу об этом ради отца, и если вы можете помочь мне, не откажите это сделать, — сказал он с умоляющим видом. — Мне надо получить от господина гофмаршала распоряжение, чтобы отцу заплатили все, что ему причитается, а то ему никак не свести концы с концами.
Кардинал и герцог с довольным видом посмотрели друг на друга.
— Теперь идемте, — сказал гофмаршал Амбруазу и сделал ему знак удалиться. — А ты, друг мой, кончай скорее свои дела и возвращайся в Париж. Мой секретарь выдаст тебе пропуск. Черт возьми, по дорогам сейчас ведь не так легко проехать!
Ни у того, ни у другого брата не возникло ни малейшего подозрения относительно важной миссии, которую должен был выполнить Кристоф, после того как они убедились, что он сын доброго католика Лекамю, поставщика двора, и что он прибыл за деньгами, причитавшимися его отцу.
— Отведите его в покои королевы, она, конечно, попросит его к себе, — сказал кардинал хирургу.
VIII
МАРИЯ СТЮАРТ И ЕКАТЕРИНА
В то время как сына меховщика допрашивали в зале совета, король оставил королеву в обществе свекрови, а сам удалился в свою уборную, куда вела дверь из соседней комнаты.
Стоя у огромной оконной амбразуры, королева Екатерина, погруженная в мрачные мысли, глядела на расстилавшиеся перед ней сады. Она думала о том, что власть уходит из рук ее сына и что одного из виднейших военачальников ее времени только что назначили верховным главнокомандующим королевства. Перед лицом этой опасности она была одинока, бессильна и беззащитна. Бледная, неподвижная, вся в трауре, с которым она не расставалась со времени смерти Генриха II, она походила на привидение. В ее черных глазах была какая-то нерешительность, в которой столько раз упрекали великих политиков. Нерешительность эта проистекала от широты взгляда, которым политический деятель обычно окидывает все препятствия на своем пути, стремясь уравновесить одно другим и стараясь предвидеть все вероятные повороты событий, прежде чем сделать свой выбор. В ушах у нее стоял звон, кровь в ней кипела, но, несмотря ни на что, она продолжала сохранять полное спокойствие, как будто, глядя на бездонный ров, окружавший замок, она стремилась измерить всю глубину той политической бездны, которая разверзлась теперь перед нею. После ареста видама Шартрского это был второй из тех страшных дней ее жизни, каких потом ей пришлось пережить еще так много. Но вместе с тем это было ее последней ошибкой в науке власти. Несмотря на то, что королевский скипетр все время ускользал из ее рук, она хотела во что бы то ни стало схватить его, и ей это удалось благодаря неимоверной силе воли. Этой воли не сломило ни презрение Франциска I и его двора, при котором она значила так мало, хоть и была дофиной, ни пренебрежение Генриха II, ни отчаянное противодействие Дианы де Пуатье, ее соперницы. Ни один мужчина, вероятно, не мог бы ничего понять, глядя на эту королеву, попавшую в сети, но белокурая Мария, у которой было столько хитрости, столько ума, столько женского обаяния и уже столько жизненного опыта, стараясь казаться беспечной и напевая какую-то итальянскую песенку, неспроста внимательно разглядывала ее уголком глаз. Не догадываясь о том, какие вихри честолюбия скрывались за капельками холодного пота, выступавшими на лбу флорентинки, своенравная шотландка знала, что назначение на новый пост ее дяди, герцога Гиза, наполняло яростью душу Екатерины. И невестка находила особенное удовольствие в том, чтобы шпионить за свекровью, в которой она видела выскочку, интриганку, униженную, но всегда готовую отомстить. Лицо одной было сосредоточенным и печальным, даже, пожалуй, страшным из-за той мертвенной бледности итальянок, лица которых при дневном освещении бывают цвета слоновой кости и наполняются жизнью, когда зажигаются свечи. Лицо другой дышало молодостью и весельем. Шестнадцатилетняя Мария прославилась цветом своих волос — они были того редкостного светлого оттенка, который иногда встречается у блондинок. В ее свежем, задорном и будто точеном лице сверкало детское лукавство, с большою откровенностью выраженное тонко очерченными бровями, живостью взгляда, упрямым изгибом ее хорошеньких губок. В ней была какая-то кошачья грация, которой ничто — ни тюрьма, ни ужасы эшафота — не могло потом стереть. Эти две королевы — одна на самой заре своей жизни, другая в расцвете дня — составляли решительный контраст друг другу. Екатерина была грозной государыней, непроницаемой вдовой, которая жила одною только жаждой власти и не знала других страстей. Мария была шалуньей, беззаботной молодой женой; она играла своими коронами, как игрушками. Одна предвидела страшные катастрофы, знала, что Гизы будут убиты, угадывая, что только так удастся убрать людей, поднимающих головы выше трона и выше парламента; наконец, она видела впереди потоки крови, льющейся долгие годы. Другая, разумеется, даже не подозревала, что она будет казнена по приговору суда. Итальянке пришла в голову удивительная мысль и немного ее успокоила.