Перед этой обширной панорамой почтовый тракт, перекинувшись по мосту через реку в четверти лье от Виль-о-Фэ, упирается в самое начало аллеи из тополей, где вокруг конной почтовой станции образовался целый поселок, примыкающий к большой ферме. Кантональная дорога также сворачивает к мосту, за которым соединяется с большаком.
Гобертен построил себе дом на одном из участков дельты, рассчитывая, что площадь вокруг него скоро застроится и красотой своей затмит верхний город. Особняк Гобертена, выстроенный в современном стиле, был одноэтажный, с мезонином, каменный, под аспидной крышей, с литым чугунным балконом, с решетчатыми ставнями и красиво окрашенными оконными рамами, с простым греческим орнаментом по карнизу, с прекрасным двором и омываемым Авоной английским садом позади дома. Изящество этого здания побудило супрефектуру, временно ютившуюся в какой-то лачуге, перейти в особняк на другой стороне площади, который департамент построил по настоянию депутатов Леклерка и Ронкероля. Здесь же город выстроил мэрию. Для суда, также снимавшего помещение, тоже построили новое здание, и таким образом Виль-о-Фэ благодаря ретивости своего мэра обзавелся целым рядом весьма внушительных домов в современном стиле. Жандармерия строила казармы, которые должны были замкнуть четырехугольник площади.
Всеми этими переменами, которыми местные жители очень гордились, они были обязаны влиянию Гобертена, незадолго до того получившего крест Почетного легиона по случаю тезоименитства короля. В таком городе, возникшем совсем недавно, не было ни аристократии, ни дворянства. Поэтому гордые своей независимостью виль-о-фэйские граждане приняли близко к сердцу нелады, возникшие между крестьянами и наполеоновским графом, перешедшим на сторону Реставрации. С их точки зрения притеснители оказывались притесняемыми. Правительство хорошо знало настроение этого торгового города и посадило в него супрефектом человека, склонного к примирительной политике, выученика своего дяди — знаменитого де Люпо, человека пронырливого, умевшего приспособиться к требованиям любого правительства, одного из тех людей, которых политики-пуритане, сами поступающие много хуже, называют продажными душами.
Внутреннее убранство дома Гобертена щеголяло безвкусными выдумками современной роскоши. Тут были и богатые обои с золотым бордюром, и бронзовые люстры, и мебель красного дерева, и висячие лампы, и круглые столики с мраморными досками, и белая фарфоровая чайная посуда с золотой каемкой, и стулья с красным сафьяновым сиденьем, и гравюры на меди в столовой, а в гостиной гарнитур, обитый голубым кашемиром, — все в достаточной мере казенное, чрезвычайно безвкусное, но в Виль-о-Фэ казавшееся верхом сарданапаловой роскоши. Г-жа Гобертен играла роль местной львицы; она кривлялась и жеманничала, невзирая на свои сорок пять лет, уверенная, что супруге мэра, имеющей собственный «двор», все дозволено.
Не правда ли, людям, знающим Францию, дома Ригу, Судри и Гобертена дают полное представление об интересующих нас деревне, городке и окружном городе?
Гобертен, в сущности, не был ни умен, ни талантлив, но он казался таким окружающим. Его наметанный глаз и сметливость объяснялись исключительно острой жаждой наживы. Богатства он добивался не для жены, не для двух своих дочерей, не для сына, не для самого себя, не из семейного духа и не ради уважения, доставляемого деньгами: помимо чувства мести, которым он жил, он любил звон золота, подобно г-ну Нусингену, который, как говорят, всегда позвякивает золотом в карманах. Вся жизнь Гобертена ушла в дела; и, хотя живот у него был набит плотно, он проявлял такую же прыть, как человек, у которого в животе пусто. Интриги, проделки, ловкие махинации, надувательство, коммерческие хитрости, всякие отчеты, которые он и составлял и проверял, бурные сцены, столкновение всевозможных интересов — все это его веселило, словно плутоватого слугу старинной комедии, усиливало кровообращение и равномерно разливало желчь по телу. Он носился туда и сюда, и верхом и в экипаже, и по воде и по суше, не пропускал торгов, ездил в Париж, успевал обо всем подумать, держал в своих руках тысячи нитей и никогда не перепутывал их.
Он напоминал охотничью собаку: живой, решительный в движениях и в замыслах, небольшого роста, приземистый, подобранный, с тонким нюхом, настороженным взглядом и всегда начеку. Круглое, темное от загара лицо с оттопыренными и обожженными солнцем ушами — потому что он носил фуражку — вполне соответствовало его характеру. Нос у него был несколько вздернут, а сжатые губы, наверное, никогда не раскрывались для доброжелательного слова. Щеки от самых скул, на которых играл багровый румянец, заросли черными, блестящими бакенбардами, терявшимися в высоком галстуке. Его облик дополняли курчавые волосы с сильной проседью, от природы завивавшиеся буклями, словно он был в парике, как старый судья; казалось, они были скручены силой того огня, что пылал румянцем на его загорелом лице, искрился в его серых глазах, вокруг которых лучиками расходились морщины, — очевидно, из-за его всегдашней привычки щуриться, глядя вдаль при ярком солнечном свете. Он был сухощав, худ и жилист, с волосатыми, цепкими и узловатыми пальцами, как у людей, которые в работе «не щадят живота своего». Повадки его приходились по вкусу людям, имевшим с ним дело, так как он надевал личину веселости; он умел много говорить, ничего не сказав о том, что ему хотелось утаить; он мало писал, чтобы иметь возможность отрицать то, что было ему невыгодно или случайно срывалось с языка. Книги его вел кассир, человек честный, из тех простаков, каких субъекты, вроде Гобертена, всегда умеют откопать и околпачить ради своей выгоды.
Когда плетеная тележка Ригу показалась часов около восьми на аллее, которая тянется вдоль реки от самой почтовой станции, Гобертен в фуражке, куртке и высоких сапогах уже возвращался с пристаней. Он ускорил шаг, сразу догадавшись, что Ригу мог тронуться в путь только ради «главного дела».
— Здорово, дядя Хват! Здорово, утробушка, исполненная желчи и мудрости! — приветствовал он обоих гостей, слегка похлопав и того и другого по животу. — Поговорить приехали, ну что ж, поговорим за стаканчиком вина, черт побери! Вот как надо делать дела!
— При таком правиле вам следовало бы быть пожирней, — ответил Ригу.
— Уж очень я себя не жалею; я не то, что вы, не сижу сиднем дома, не нежусь, как молодящийся старикашка... Честное слово, вы здорово устроились! Знай себе посиживаете в кресле спиной к огню, брюхом к столу... а дела сами к вам в руки плывут. Да входите же, черт вас побери, милости просим погостить подольше.
Слуга в синей ливрее с красным кантом взял лошадь под уздцы и отвел ее во двор, где помещались службы и конюшни.
Гобертен оставил своих гостей в саду и, отдав необходимые приказания, распорядившись насчет завтрака, вскоре вернулся к ним.
— Ну-с, дорогие мои волчатки, — сказал он, потирая руки, — имеются сведения, что суланжские жандармы двинулись сегодня на рассвете по направлению к Кушу: должно быть, собираются арестовать приговоренных за лесные порубки... Черт меня побери! Каша заваривается не на шутку! Сейчас, — продолжал он, взглянув на часы, — ребятки, наверно, уже сидят за крепкой решеткой.
— Наверное, — подтвердил Ригу.