В Морване и в той части Бургундии, которая протянулась у его подножия по направлению к Парижу, глинтвейн — «горячительное» вино, которым Тонсарша попрекнула дядю Фуршона, — напиток довольно дорогой, занимающий весьма видное место в жизни крестьянина; его более или менее искусно изготовляют бакалейные торговцы и содержатели питейных заведений и кофеен. Этот благословенный напиток, составленный из хорошего вина, сахара, корицы и разных пряностей, лучше всех настоек или водок, известных под названием «ратафии», «зверобоя», «перцовки», «черносмородинной», «желудочной настойки», «анисовки», «солнечного спирта» и прочего. «Горячительное» вино встречается вплоть до самых границ Франции и Швейцарии. На Юре, в диких горных уголках, куда иной раз забредет настоящий турист, содержатели гостиниц, доверяясь словам коммивояжеров, именуют этот, кстати сказать, превосходный продукт «сиракузским вином», и всякий, кто нагуляет себе волчий аппетит, поднимаясь на вершины, с великим удовольствием заплатит три-четыре франка за бутылку «горячительного». Морванские и бургундские жители рады любому предлогу — пустячной боли, незначительному нервному расстройству, только бы выпить «горячительного». Женщины во время, до и после родов запивают им посыпанные сахаром гренки. «Горячительное» разорило много крестьянских семейств. И не одному мужу приходилось «поучить» жену, пристрастившуюся к этому напитку.
— Э! Тут ничего не разнюхаешь! — ответил Фуршон. — Сокар всегда крепко-накрепко запирается, когда готовит «горячительное» вино. Он и своей покойнице жене ничего про это дело не открыл. Все, что ему надо, он из Парижа выписывает.
— Не приставай ты к отцу! — крикнул Тонсар. — Не знает... Ну, и не знает! Нельзя же все знать!
Фуршон сразу встревожился, заметив, как смягчились речь и выражение лица его зятя.
— Что-то ты собираешься у меня украсть! — простодушно заметил старик.
— В нажитом мною добре нет ничего незаконного, — сказал Тонсар, — и когда я у вас, папаша, что-нибудь беру, так это идет в счет обещанного вами приданого.
Фуршон, успокоенный этой грубой прямотой, опустил голову как человек побежденный и убежденный.
— Вот славный силочек, — продолжал Тонсар, подсаживаясь к тестю и кладя ему силок на колени. — Понадобится дичь в замке, ну, мы им и продадим их же собственную. На то и господь бог, чтоб нам, беднякам, помогать...
— Крепкая работа, — сказал старик, разглядывая зловредную ловушку.
— Дайте и нам заработать, — сказала Тонсарша. — И мы, папаша, хотим получить свой кусочек от эгского пирога!
— Ох уж эти болтуньи! — промолвил Тонсар. — Если я когда-нибудь угожу на виселицу, то, будьте уверены, не за ружейную пулю, а за пулю, которую отольет ваша дочка...
— Может, Эги и будут распроданы по кускам, да только вы тут ничем не поживитесь, — ответил Фуршон. — Вот уж тридцать годков, как дядя Ригу высасывает мозг у вас из косточек, а вы все еще не расчухали, что нынешние буржуа будут почище прежних господ. В этом дельце, деточки вы мои, всякие Судри, Гобертены и Ригу заставят вас поплясать под песенку «Табачок мы держим, да не про тебя!..» — любимая это песенка всех богачей. Так-то! Крестьянин навсегда крестьянином и останется! Разве вы не видите (эх, да ничего вы не смыслите в политике!..), что правительство только для того акциз на вино и накинуло, что хочет отнять у нас последние гроши, прищемить и держать в нищете? Буржуа и правительство — это все одно. Что с ними бы сталось, кабы мы все разбогатели? Сами они, что ли, стали бы пахать? Сами стали бы хлеб убирать?.. Им нужны бедняки! Я сам был богатым с десяток годков и хорошо помню, что я думал о голытьбе!..
— А все-таки надо нам с ними заодно действовать, — сказал Тонсар, — раз они намерены поделить на участки большие имения; а там мы возьмемся и за Ригу. Будь я на месте Курткюиса, которого он живьем съел, я бы уж давно рассчитался с ним другой монетой, а не той, которой платит ему этот бедняга...
— Это вы правильно, — ответил Фуршон. — Дядя Низрон один из всех еще республиканцем остался, так вот он говорит: «Жизнь у народа тяжелая, но народ не умрет — за него время!..»
Фуршон погрузился в задумчивость, и Тонсар воспользовался этим, чтобы забрать обратно свой силок; но, беря его, он улучил минуту, пока дядя Фуршон подносил стакан к губам, быстро надрезал ножницами карман его штанов и наступил ногой на монету, упавшую на сырой пол, куда посетители выплескивали подонки из своих стаканов. Эта быстрая и ловкая кража все же была бы, вероятно, замечена стариком, но как раз в эту минуту появился Вермишель.
— Тонсар, вы не знаете, где обретается папаша? — крикнул он из-за забора.
Три действия — оклик Вермишеля, кража монеты и осушение стакана — произошли одновременно.
— Здесь, ваше благородие! — отозвался дядя Фуршон и, подав руку Вермишелю, помог ему взойти на крыльцо.
Из всех бургундских физиономий самой бургундской показалась бы вам физиономия Вермишеля. Она была не то что красной, а пунцовой. На ней, как в иных местах под тропиками на земном шаре, как будто разбросаны были потухшие вулканчики, оставившие на лице какую-то зеленоватую плесень, которую Фуршон довольно поэтично называл «винными цветочками». В этой пламенеющей роже, с непомерно распухшими от непробудного пьянства чертами, было нечто циклопическое: правая сторона освещалась ярко сверкавшим глазом, левая же казалась в тени из-за желтоватого бельма на зрачке. Рыжие, всегда взъерошенные волосы и борода, как у Иуды, придавали Вермишелю грозный вид, хотя в действительности он был человеком кротким. Нос, трубой, походил на вопросительный знак, а рот, растянутый до ушей, казалось, всегда говорил, даже когда пребывал в закрытом состоянии.
Вермишель был невысок ростом, носил башмаки с железными подковками, плисовые штаны бутылочного цвета, старый жилет в разноцветных заплатках, как будто сшитый из лоскутного одеяла, куртку грубого синего сукна и серую широкополую шляпу. Всю эту роскошь, предписанную городом Суланжем, где Вермишель совмещал должности привратника в ратуше, барабанщика, тюремного сторожа, скрипача и понятого, поддерживала жена Вермишеля, грозная противница философии Рабле. Эта усатая и мужеподобная особа, имевшая метр в поперечнике и сто двадцать килограммов веса, но отличавшаяся большим проворством, крепко забрала в руки своего супруга; в пьяном виде он покорно терпел от нее побои, да и в трезвом не очень им противился. Поэтому-то дядя Фуршон с презрением говорил об одежде Вермишеля: «Лакейская ливрея».
— Только заговоришь о солнце, а лучи его тут как тут, — сказал Фуршон, повторяя шутку, вызванную сияющей рожей Вермишеля, в самом деле походившей на одно из тех золотых светил, какие нередко малюют на трактирных вывесках в провинции. — Ох, уж верно, мадам Вермишель заметила, что у тебя спина пыльная, вот ты и удрал от своих четырех пятых, — продолжал он, — ведь нельзя же назвать эту женщину твоей половиной? Что привело тебя сюда спозаранку, отставной козы барабанщик?
— Да все те же государственные дела! — ответил Вермишель, явно привыкший к подобным шуткам.