Тот, кто не познал сам всех пленительных горестей юношеских лет, тот, чье горячее воображение не уносила ввысь, сверкая белизной, четверокрылая прекраснобедрая химера, — тот не поймет терзаний Гастона де Нюэйля, когда он подумал, что его первый ультиматум уже находится в руках г-жи де Босеан. Он представил себе виконтессу холодной, насмешливой, издевающейся над любовью, как это делают люди, которые больше не верят в нее. Он хотел бы взять письмо обратно, — оно казалось ему теперь нелепым, ему приходили на ум тысяча и одна мысль, гораздо более удачные, слова, гораздо более трогательные, чем эти проклятые натянутые фразы, хитросплетенные, мудреные, вычурные фразы, — к счастью, с очень плохой пунктуацией и написанные вкривь и вкось. Он пытался не думать, не чувствовать, но он думал, чувствовал, мучился. Если бы ему было тридцать лет, он чем-нибудь одурманил бы себя, но он был наивным юношей, не познавшим еще услад опия и других даров высшей цивилизации. Рядом с ним не было ни одного из тех добрых парижских друзей, которые умеют так кстати сказать: «Paete, non dolet»[1]
, — протягивая бутылку шампанского или увлекая на бесшабашный кутеж, — чтобы усыпить все муки неизвестности. Чудесные друзья! Когда вы богаты — они обязательно разорились, когда вы в них нуждаетесь — они непременно где-нибудь на водах, когда вы просите взаймы — они, оказывается, проиграли последний луидор; зато у них всегда наготове лошадь с изъяном, которую они стараются вам сбыть; зато они самые добрые малые на свете и всегда готовы отправиться с вами в путь, чтобы вместе катить под гору, растрачивая время, и душу, и жизнь.
Наконец Гастон де Нюэйль получил из рук Жака письмо, написанное на листочках веленевой бумаги, запечатанное благоуханной печатью с гербом Бургундии, — письмо, от которого веяло очарованием красивой женщины.
Гастон заперся у себя, чтобы читать и перечитывать ее письмо.
«Вы, сударь, строго наказали меня за доброе желание смягчить суровость отказа и за то, что я поддалась неотразимому для меня обаянию ума… Я поверила в благородство юности, но Вы обманули меня. А между тем хотя я и не открыла всего своего сердца, что было бы смешно, но все же говорила с Вами искренне; я объяснила Вам свое положение, чтобы моя холодность стала понятна Вашей молодой душе. Вы не были мне безразличны, — но тем сильнее боль, которую Вы мне причинили. От природы во мне есть доброта и мягкость, но жизнь ожесточила меня. Всякая другая женщина сожгла бы, не читая, Ваше письмо; я его прочла и отвечаю на него. Мои слова докажут Вам, что хоть я и не осталась равнодушна к чувству, которое невольно вызвала, но отнюдь не разделяю его, и мое поведение еще лучше докажет Вам мою искренность. Затем я желала бы один только раз, ради Вашего блага, воспользоваться той властью над Вашей жизнью, которой Вы облекаете меня, и снять пелену с Ваших глаз.
Мне скоро минет тридцать лет, сударь, а Вам никак не больше двадцати двух. Вам самому неизвестно, каковы будут Ваши стремления, когда Вы достигнете моего возраста. Все Ваши клятвы, которые Вы с такой легкостью даете сегодня, позднее могут Вам показаться обременительными. Я верю, что сейчас Вы без сожаления отдали бы мне свою жизнь, Вы даже согласились бы умереть за недолгое счастье; но в тридцать лет, отрезвленный жизненным опытом, Вы сами стали бы тяготиться ежедневными жертвами, а мне было бы оскорбительно принимать их. Придет день, когда все, даже сама природа, повелит Вам покинуть меня; я уже сказала Вам: я предпочитаю умереть, чем быть покинутой. Вы видите, несчастье научило меня расчету. Я рассудительна, страсть мне чужда. Вы принуждаете меня сказать Вам, что я не люблю Вас, не должна, не хочу и не могу любить. Для меня миновала та пора жизни, когда женщины поддаются необдуманным движениям сердца, мне уже никогда не быть такой возлюбленной, о которой Вы мечтаете. Утешения, сударь, я жду от бога, а не от людей. К тому же я слишком ясно читаю в сердцах при печальном свете обманутой любви и не могу принять дружбу, которую Вы предлагаете мне, как не могу подарить Вам свою. Вы хотите обмануть самого себя, а в глубине души больше надеетесь на мою слабость, чем на свою стойкость. Но это все делается инстинктивно. Я прощаю Вам Ваши детские уловки, пока еще не умышленные. Я приказываю Вам во имя этой преходящей любви, во имя Вашей жизни, во имя моего покоя остаться на родине, не отказываться от прекрасной и достойной жизни, которая Вас ожидает здесь, ради мечты, заведомо осужденной на то, чтобы угаснуть. Позже, когда Вы будете жить, как назначено Вам судьбой, и в Вас расцветут все чувства, заложенные в человеке, Вы оцените мой ответ, который сейчас, может быть, покажется Вам слишком сухим. Тогда Вам доставит удовольствие встреча со старой женщиной, чья дружба будет для Вас приятна и дорога: такая дружба останется свободной от всех превратностей страсти и разочарований жизни; благородные религиозные убеждения сохранят ее чистой и безгрешной. Прощайте, сударь, исполните мою волю, зная, что вести о Ваших успехах доставят мне радость в моем уединении, и вспоминайте обо мне, как вспоминают о тех, кого уж с нами нет».
В ответ на это письмо Гастон де Нюэйль тотчас же написал:
«Сударыня, если бы я перестал Вас любить и, как Вы мне советуете, предпочел преимущества жизни человека заурядного, я заслужил бы свою судьбу, признайте это! Нет, я не послушаюсь Вас, я клянусь Вам в верности, которую нарушит только смерть. Возьмите мою жизнь, если не хотите омрачить свою жизнь угрызениями совести…»
Когда слуга вернулся из Курселя, Гастон спросил его:
— Кому ты передал мое письмо?
— Госпоже виконтессе лично; я застал ее уже в карете, перед самым отъездом.
— Она уехала в город?
— Не думаю, сударь, — в карету госпожи виконтессы были запряжены почтовые лошади.
— Ах, она совсем уезжает?! — сказал барон.
— Да, сударь, — ответил камердинер.
Тотчас же Гастон приказал готовиться к отъезду, чтобы следовать за г-жой де Босеан; так они доехали до Женевы, а она и не знала, что де Нюэйль сопровождает ее. Тысячи мыслей осаждали его во время этого путешествия, но главной была мысль: «Почему она уехала?» Этот вопрос был поводом для всевозможных предположений, среди которых он, конечно, выбрал самое лестное, а именно следующее: «Если виконтесса меня любит, то, как женщина умная, она, несомненно, предпочтет жить в Швейцарии, где никто нас не знает, а не оставаться во Франции, где она не укроется от строгих судей».
Некоторые мужчины, живущие чувствами и искушенные в них, не полюбили бы женщины, слишком осмотрительной при выборе места встречи. Впрочем, ничто не подтверждало догадки Гастона.
Виконтесса сняла домик на берегу озера. После того, как она там устроилась, Гастон однажды вечером, когда стемнело, явился к ней. Жак, камердинер, аристократичный до мозга костей, ничуть не удивился, увидев г-на де Нюэйля, и доложил о нем, как слуга, привыкший все понимать. Услышав это имя и увидев молодого человека, г-жа де Босеан выронила из рук книгу; воспользовавшись этой минутой замешательства, Гастон подошел к виконтессе и произнес голосом, очаровавшим ее: