— Нази, милая Нази, забудем все! — воскликнула Дельфина, прижимая к себе сестру.
— Нет, это я буду помнить!
— Ангелы мои, какая-то завеса закрывала мне глаза, сейчас вы раздвинули ее, ваш голос возвращает меня к жизни! — восклицал отец Горио. — Поцелуйтесь еще раз! Ну, что, Нази, спасет тебя этот вексель?
— Надеюсь. Послушайте, папа, не поставите ли вы на нем и вашу подпись?
— Какой же я дурак, — забыл об этом! Но мне было плохо, не сердись на меня, Нази. Пришли сказать, когда твое мученье кончится. Нет, я приду сам. Нет, не приду, не могу видеть твоего мужа, я убью его на месте. А что до продажи твоего имущества, в это дело вступлюсь я сам. Иди скорей, дитя мое, и заставь Максима образумиться.
Эжен был потрясен.
— Бедняжка Анастази всегда была вспыльчивой, но сердцем она добрая, сказала г-жа де Нусинген.
— Она вернулась за передаточной надписью, — шепнул ей на ухо Эжен.
— Вы думаете?
— Хотелось бы не думать. Будьте с ней поосторожнее, — ответил он и поднял глаза к небу, поверяя богу мысли, которые не решался высказать вслух.
— Да, в ней всегда было какое-то актерство, а бедный папа поддается на ее кривлянья.
— Как вы себя чувствуете, милый папа Горио? — спросил старика Эжен.
— Мне хочется спать, — ответил Горио.
Растиньяк помог ему лечь в постель. Когда старик, держа дочь за руку, уснул, Дельфина высвободила свою руку.
— Вечером у Итальянцев, — напомнила она Эжену, — и ты мне скажешь, как его здоровье. А завтра, сударь, вы переедете. Покажите вашу комнату. Какой ужас! — сказала она, войдя туда. — У вас хуже, чем у отца. Эжен, ты вел себя прекрасно. Я стала бы любить тебя еще сильнее, будь это возможно. Но, милый ребенок, если вы хотите составить состояние, нельзя бросать в окошко двенадцать тысяч франков, как сейчас. Граф де Трай игрок. Сестра ничего не хочет замечать. Он нашел бы эти двенадцать тысяч франков там же, где проигрывает и выигрывает золотые горы.
Послышался стон, и они вернулись к Горио; казалось, он спал, но когда оба влюбленных подошли к нему, они расслышали его слова:
— Как они несчастны!
Спал ли он, или нет, но тон этой фразы тронул Дельфину за живое, — она подошла к жалкой кровати, где лежал отец, и поцеловала его в лоб. Он открыл глаза:
— Это ты, Дельфина?
— Ну, как ты чувствуешь себя? — спросила дочь.
— Хорошо, не беспокойся, я скоро выйду из дому. Ступайте, ступайте, дети мои, будьте счастливы.
Эжен проводил Дельфину до дому, но, озабоченный состоянием, в котором оставил папашу Горио, отказался обедать у нее и вернулся в «Дом Воке». Когда Растиньяк пришел, Горио уже встал с постели и явился к столу. Бьяншон расположился так, чтобы лучше наблюдать лицо вермишельщика. Горио, взяв себе хлеба, понюхал его, чтобы узнать, из какой муки он испечен; студент-медик подметил в этом жесте полное отсутствие того, что можно было бы назвать сознаньем своих действий, и нахмурился.
— Подсядь ко мне, кошеновский пансионер,
[79]
— сказал ему Эжен.
Бьяншон охотно пересел, чтобы быть поближе к старику.
— Что с ним? — спросил Растиньяк.
— Если не ошибаюсь, — ему крышка! В нем происходит что-то необычное, ему грозит апоплексия. Нижняя часть его лица довольно спокойна, а черты верхней, помимо его воли, дергаются кверху, — видишь? Затем, взгляни на его глаза: они точно посыпаны какой-то мельчайшей пылью, не правда ли? Эта особенность указывает на кровоизлиянье в мозг. Завтра утром состояние его здоровья будет для меня яснее.
— Есть ли какое-нибудь лекарство от такой болезни?
— Никакого. Может быть, удастся отсрочить смерть, если найдутся средства, чтобы вызвать отлив к ногам, но если завтра к вечеру нынешние симптомы не исчезнут, бедный старик погиб. Ты не знаешь, чем вызвана его болезнь? Он, вероятно, перенес жестокое потрясение, и душевные силы не выдержали.
— Да, — ответил Растиньяк, вспоминая, как обе дочери, не давая передышки, наносили удары в родительское сердце.
«Дельфина по крайней мере любит своего отца», — подумал Эжен.
Вечером, у Итальянцев, Эжен заговорил о нем довольно осторожно, чтобы не очень растревожить г-жу де Нусинген. Но в ответ на первые же фразы Растиньяка она сказала:
— Не беспокойтесь, отец мой человек крепкий. Но сегодня утром мы немного помучили его. Дело идет о потере нами наших капиталов, вы представляете себе все последствия подобного несчастья? Я бы не стала жить, если бы ваша любовь не сделала меня равнодушной ко всему, что еще так недавно мне казалось бы смертельной мукой. Сейчас нет у меня иного страха, нет иной беды, как потерять любовь, благодаря которой я ощущаю радость жизни. Вне этого чувства мне все безразлично, ничто не мило. Вы для меня все. Если мне доставляет удовольствие богатство, то только потому, что оно дает возможность нравиться вам еще больше. К моему стыду, я больше любовница, чем дочь. Отчего? Не знаю. Вся моя жизнь в вас. Сердце мне дал отец, но вы заставили его забиться. Пусть осуждаем меня весь свет, мне все равно, если вы, — хоть у вас-то, впрочем, и нет оснований на меня жаловаться, — прощаете мне преступления, на которые меня толкает непреодолимое чувство! Неужели вы думаете, что я бессердечная дочь? О нет, нельзя не любить такого хорошего отца, как наш. Но разве могла я помешать тому, что он в конце концов и сам увидел неизбежные последствия наших прискорбных браков? Почему он не воспротивился нашему замужеству? Не он ли должен был обдумать все за нас? Я знаю, он теперь страдает не меньше, чем Нази и я, но что нам делать? Утешать? Мы не утешили б его ни в чем. Наша покорность своей судьбе удручала его больше, чем огорчения от наших жалоб и упреков. Бывают в жизни положения, когда все вызывает горечь.
Эжен молчал, умиляясь этим простым, сердечным выраженьем подлинного чувства. Парижанка нередко бывают фальшивы, упоены тщеславием, эгоистичны, кокетливы и холодны, но можно уверенно сказать, что когда они любят по-настоящему, то отдаются своей страсти больше, чем другие женщины; они перерастают свои мелочные свойства и возвышаются душой. Кроме того, Эжена поразил в Дельфине глубокий, здравый ум, свойственный женщине, когда она спокойно обсуждает простые, естественные чувства, будучи сама отдалена от них какой-нибудь заветной страстью и наблюдая их как бы со стороны.
Г-жа де Нусинген была обижена молчанием Эжена.
— О чем вы задумались? — спросила она.
— Я еще прислушиваюсь к тому, что вы сказали. До сих пор я думал, что я люблю вас больше, чем вы меня!
Она улыбнулась, но поборола свою радость, чтобы удержать разговор в границах, требуемых обстановкой. Никогда еще не приходилось ей слышать такие трепетные излияния юной искренней любви. Еще немного — и она бы не сдержалась.