Хотя союз стихов и прозы кажется противоестественным во французской литературе, все же из этого правила есть исключения. Наша повесть как раз будет примером подобного насилия над каноном рассказа, и такое насилие придется дважды совершить в этих очерках, ибо для того, чтобы дать понятие о сердечных страданиях Дины, — пусть не оправдывающих ее, но служащих ей извинением, — необходимо разобрать одну поэму, плод ее глубокого отчаяния.
Когда с отъездом виконта де Шаржбефа пришел конец терпению и покорности Дины, она послушалась совета доброго аббата Дюре, который предложил ей перелагать ее горькие думы в стихи; быть может, с этого и начинают иные поэты.
— Вам будет легче, как легче становится тем, кто складывает эпитафии и элегии в память умерших близких: боль утихнет в сердце, когда в голове закипят александрийские стихи.
Эта странная поэма привела в волнение департаменты Алье, Ньевр и Шер, осчастливленные тем, что у них есть свой поэт, способный потягаться с парижскими знаменитостями. «Севильянка Пакита» Хуана Диаса была опубликована в «Морванском эхо», журнальчике, который полтора года боролся с провинциальным равнодушием. Кое-кто из умных людей в Невере высказал мысль, что Хуан Диас хотел высмеять новую школу, приверженцы которой писали тогда эксцентрические стихи, полные огня и образов, и достигали ярких эффектов, уродуя музу под предлогом подражания немецким, английским и романским фантазиям.
Поэма начиналась следующей песнью:
Кто был в Испании чудесной?
Кто видел этот край прелестный,
Где ночь в прохладе, день в огне,
Где страсть в сердцах горит такая,
Что детям северного края
И не привидится во сне!
Там все другое — люди, нравы,
Иные радуют забавы,
Иная веселит игра.
Там легкий башмачок атласный
Кружится в пляске сладострастной
От полуночи до утра!
И ты, любуясь этой пляской,
Сам от стыда зальешься краской,
Припомнив карнавальный гром,
Когда по непролазным лужам
Идет с подскоком неуклюжим
Каблук, подкованный гвоздем!
В притоне похоти, средь буйного позора,
Пакита песенки поет,
В Руане сумрачном, где иглами собора
Истыкан серый небосвод,
В том неприветливом, уродливом Руане.
. . . . . . . . . . . . .
В великолепном описании Руана, где Дина никогда не бывала, сделанном с той нарочитой грубостью, которая позднее продиктовала столько стихотворений в духе Ювенала,
[18]
жизнь промышленных городов противополагалась беспечной жизни Испании, небесная любовь и красота человека — культу машин, словом, поэзия — расчету. И Хуан Диас объяснял отвращение Пакиты к Нормандии в таких словах:
Пакита родилась, нетрудно догадаться,
Там, где прозрачен небосклон.
Когда ей от роду исполнилось тринадцать,
Весь город был в нее влюблен.
Ей три прославленных торреро посвятили
Удары лучшие в бою,
Чтобы из алых уст, желанных всей Севилье,
Награду получить свою.
. . . . . . . . . . . . .
Портрет юной испанки послужил с тех пор образцом для изображения множества куртизанок во множестве так называемых поэм, и воспроизводить здесь ту сотню стихотворных строк, которые ему посвящены, было бы попросту скучно. Но, чтобы судить о вольностях, на какие пустилась Дина, можно привести заключение этого отрывка. Если верить пылкой г-же де ла Бодрэ, Пакита была так совершенна в любви, что ей трудно было найти достойных ее кавалеров, ибо:
…Любой мечтал о счастье
И перед ней склонял свой лик,
Но все же пиршества утех и сладострастья
Она касалась лишь на миг.
. . . . . . . . . . . . .
Но, позабывши все, что дорого и свято,
Отринув родину свою,
Она влюбляется в нормандского солдата
И входит в чуждую семью.
Об Андалузии она уже не плачет!
И счастье знает только с ним.
. . . . . . . . . . . . .
Но срок настал — и вот солдат в Россию скачет
За императором своим.
Нельзя было чувствительнее описать прощание испанки и нормандца, капитана артиллерии; в бреду страсти, переданной с чувством, достойным Байрона, он требовал от Пакиты клятвы в нерушимой верности в Руанском соборе, перед алтарем девы Марии:
Мария — женщина, она хоть и святая,
Но все ж измены не простит.
Значительная часть поэмы была посвящена картине страданий Пакиты, которая одиноко жила в Руане, ожидая конца войны; она ломала руки за решеткой своего окна, глядя на проходившие мимо веселые пары, она теряла силы, подавляя в своем сердце порывы любви, она жила наркотиками, предавалась соблазнительным снам!
Она не умерла, она осталась честной,
И воротившийся с войны
Солдат нашел ее по-прежнему прелестной
В расцвете радостной весны.
Но сам-то он — увы — в объятьях русской вьюги…
Проникся хладом снеговым
И грустно отвечал на страстный зов супруги…
Поэма и была задумана ради этой ситуации, разработанной с таким огнем, с такой смелостью, что аббат Дюре, пожалуй, был более чем прав. Пакита, убедившись, что и у любви есть свои пределы, не погрузилась, подобно Элоизе и Юлии,
[19]
в мечты о бесконечности, об идеале, — нет, она пошла, — что, быть может, страшно, но естественно, — по пути порока, однако безо всякого величия, за неимением подходящей среды, ибо где найти в Руане людей настолько пылких, что согласились бы окружить какую-то Пакиту роскошью и блеском? Этот грубый реализм, облагороженный мрачной поэзией, продиктовал немало страниц, какими злоупотребляет современная поэзия, и чересчур похожих на то, что художники называют анатомическими этюдами. Описав дом позора, где андалузка кончала свои дни, поэт, после отступления с философским оттенком, возвращался к начальной песне:
И ничего в ней нет от той младой Пакиты,
Что пела песню юных дней.
Кто был в Испании чудесной?
Кто видел этот край прелестный,
. . . . . . . . . . . . .
Мрачная сила, пронизывающая эту поэму почти в шестьсот строк, и, если можно позаимствовать это слово у живописи, ее резкий цветовой контраст с двумя сегидильями, в начале и конце произведения, это чувство невыразимой боли, высказанной с мужской смелостью, ужаснули женщину, которая, скрывшись под черной маской анонима, вызвала восхищение трех департаментов. Наслаждаясь пьянящей сладостью успеха, Дина все же опасалась провинциального злословия, — ведь столько женщин, в случае разоблачения, постараются найти сходство между автором и Пакитой. Потом, обдумав все, Дина содрогнулась от стыда при мысли, что описала в поэме собственные страдания.