Нет, Нина обрадовалась, как он и ожидал, даже всплеснула руками — по ее меркам это было самое бурное появление эмоций. Но вид у нее был какой-то испуганный, пришибленный, и Вячеслав Иванович, истолковав это на свой лад, принялся рассказывать об общежитии, о стипендии, о веселом братстве студентов, которое не даст пропасть в большом городе. Нина слушала с отсутствующим видом, кивала. Тут он спохватился, спросил:
— Может, папа твой будет против, может, он хочет, чтоб ты в совхоз вернулась? Так мы его уговорим.
Отца Нины он видел только пару раз, да и то издали — это был немолодой уже на вид мужчина с гордой осанкой и неподвижным лицом; сразу было видно, от кого Нина унаследовала свою невозмутимость. В нем была неуловимая неправильность, что-то неприятное, отталкивающее, — Вячеслав Иванович стыдился своей реакции и объяснял ее слишком надменным видом этого человека. С учителями общалась только мать Нины — тихая, робкая женщина, которая соглашалась со всем, что ей скажут.
— Нет, папа хочет, чтоб я большим человеком стала, — ровно ответила Нина, отводя глаза, — у него сыновей нет.
— Так что тогда? Я же вижу, ты тревожишься о чем-то.
— Вы не поймете, — все так же ровно ответила Нина. — Но я буду поступать в институт, вы не волнуйтесь.
Взмахнув черными лоснящимися косами, она ушла — а Вячеслав Иванович еще долго сидел, озадаченный, пока в класс не просунулась нетерпеливая рожица заждавшегося своей очереди ученика.
— …И вот, — жалобно сказал Вячеслав Иванович Тимуру, — если бы я, конь ломовой, не решил бы на другой день лопатой помахать — то, может, все бы и обошлось. Может, она бы знаменитым ученым стала — с ее-то задатками… Я ей, выходит, всю жизнь перекорежил этой проклятой лопатой…
Дорожка к турникам вела вдоль школьной ограды, и Вячеслав Иванович бодро разбрасывал снег, когда услышал с другой стороны рассерженные голоса. Поначалу он не обратил на них внимания, но потом узнал Нину. Второй голос принадлежал мужчине, и Вячеслав Иванович не понимал его языка — Нина же, видимо, из чистого упрямства отвечала по-русски. «Нет, папа, я поеду в город, — говорила она, — и буду учиться, а ты… да что хочешь делай, мне не жалко! Да хоть…» Мужской голос оборвал его — слов Вячеслав Иванович не разобрал, но от интонации волосы на его голове стали дыбом. Он мгновенно почувствовал себя невежественным дикарем, сидящим в пещере; жалкий костерок едва разгонял темноту, снаружи поджидали хищники и злые духи, и копье, лежащее рядом, не могло защитить от наползающего извне кошмара. Он вдруг понял, что весь его здравый смысл, рациональность, научный склад ума — всего лишь ступенька над бездной; тьма близко, и в ней водятся чудовища.
«Почудится же», — пробормотал Вячеслав Иванович, встряхнув головой. Мужского голоса больше не было слышно; из-за ограды доносились только отчаянные девичьи рыдания. Он осторожно заглянул в щель, маясь от томительной неловкости: то ли бежать утешать любимую ученицу, то ли сделать вид, что ничего не слышал, чтобы не смущать ее. Нина сидела прямо на мокром снегу; ее плечи тряслись от плача, и в нем было такое отчаяние, что Вячеслав Иванович так не решился окликнуть девочку. Он решил поговорить с ней позже. Было очевидно, что Нина соврала, когда сказала, что отец одобрит ее учебу. Не захотела огорчать учителя — несмотря на сдержанность Нины, Вячеслав Иванович знал, что она очень хорошо к нему относится и понимает, какая это для него была бы радость: его выпускница — студентка МГУ. Он лелеял надежду, что стал для нее если не вторым отцом, то хотя бы старшим братом, и Нина всегда неявно подтверждала это, вот и теперь согласилась с ним даже ценой конфликта с отцом. Видимо, этот заносчивый совхозник считал, что девочка должна вернуться домой; он явно не понимал, насколько она талантлива, насколько умна.
— И я, осел этакий, решил ему все объяснить! — горестно воскликнул Вячеслав Иванович. — Он меня даже слушать не стал, прошипел что-то по-своему… А на другой день Нина пришла в учительскую, когда я был там один, и кричала на меня… что-то безумное, что я лезу не в свое дело, что теперь отец считает, что она заодно с нами, еще какой-то бред… Какого ж дурака я свалял!
— И что ж было дальше? — сочувственно спросил Тимур.
— Дальше… — вид у Вячеслава Ивановича был совершенно несчастный. — Больше она со мной не разговаривала, даже на уроках не отвечала на вопросы. Вызову ее — так она встанет, зубы сцепит и смотрит себе молча в окно. В конце года забрала документы, попыталась вернуться домой — но папаша с ней с того спора и словом не перемолвился, и девочка не выдержала, вернулась в город. Поучилась в техникуме, потом поступила в институт в Хабаровске… В общем, все у нее наладилось, и с отцом, говорят, в конце концов, помирилась, — бедняжка на все была готова, лишь бы он простил ей мою выходку… он же думал, что она наябедничала, сама попросила меня вмешаться. Но вот…
— С тех пор Нина не любит вас, а ваши собаки — ее? — договорил Тимур.
— Ну да, — грустно усмехнулся Вячеслав Иванович. — Молодой я был, дурак. Нас в пединституте чему учили: Выготский там, Пиаже, стадии развития… Интериоризация, — усмехнулся старик. — А вот как родители детишкам голову могут заморочить, добра желая, — почему-то не рассказывали. Не замахивались на святое… И о том, что любого, кто между влезет, снесет, как бураном щепочку, не предупреждали.
— Нда, — пробормотал Тимур, думая о Лизе. К Вячеславу Ивановичу подошел Шмель, заскулил, сунул нос в ладонь.
— Да что ж такое, опять?! — воскликнул старик.
Шмель виновато застучал обрубком хвоста.
* * *
Он танцевал, тихо шаркая ногами в шерстяных носках по дощатому полу. Кружился по тесной кухне, раскинув руки, и вместо честного костра у него была лишь свеча да конфорка газовой плиты. Если бы увидел отец — убил бы со стыда, чтоб не позорил шаманский род. Но Петру уже было все равно. Ему уже давно было все равно. Предки смотрели на него из Верхнего мира и скорбно качали головами; из Нижнего мира на него смотрели демоны — и нетерпеливо раскрывали пасти. Сытая чайка, довольная чайка была щедра на ураганный ветер, на тонны снега. Запертые тайфуном люди города один за другим распахивали нутро на корм поморнику. Хищная птица будет добра к нему, своему последнему потомку.
Буран скреб снежными пальцами по подоконникам и стеклам, сквозняками пытался забраться в дом, тянул инеем по подоконнику, стучался в стены и крышу. Петр понимал, что надо отдохнуть. Дать передышку ногам, гудящим от напряжения, пальцам, сведенным в судороге. Но если тело можно было просто усадить рядом со столом, то ум не желал отдыха. Петр глядел на огонек свечи — сделанной из нефти свечи — а перед внутренним взором его бушевал тайфун. Ветер, подхватив снег, разбрасывал в воздухе изломанные узоры, и разум блуждал по их лабиринтам, ни на секунду не отпуская буран, ни на мгновение не расслабляясь. Лишь усилие воли держит тайфун над Черноводском; отвлекись, и вихри унесутся прочь, на свободу. Оставят город под гнетом сугробов и улетят навстречу грохочущему океану, чтобы кувыркаться над бездной, перекликаясь с чудовищами, живущими во тьме.