И опять дорога, деревни, боры, сумасшедший предвесенний грай ворон и промытая синь неба, и золотистое солнце, обливающее чуткие, еще дремлющие, только-только просыпающиеся боры. Еще не зазвенели ручьи, еще не вскрылись великие и малые реки, но уже зимнюю сиренево-серую хмурь прогнало ликующими потоками золотого Ярилы, и скоро Пасха, и он молод, и близит весна!
Идут рысью, кое-где переходя вскок кони. Виляя на раскатах, торопятся груженые санные возы. Снег по утрам хрустит, подмерзнув, но к вечеру раскисает, начинает тяжко проваливать под коваными копытами коней. Скорей, скорей! Туда, на север! Наперегонки с весной!
Росчисти
[54]
, деревни, белые озера полей и пашен и неотличимые от них белые поляны замерзших, засыпанных снегом озер, что будут вскрываться медленно, таять, отступая от берегов и оставляя на прибрежной кайме снулую, задохшуюся подо льдом рыбу. И голубой туман над полями, и розовые, сиренево-розовые тела молодых берез, как раздетые застенчивые девушки, и синие тени на голубом снегу. Близит Ростов!
Город поболее Москвы. Огромный собор – чудо тех далеких времен, еще до татарского нашествия. Осколок величия древней Владимирской Руси, ныне уходящей в предание, в неясную память столетий, подобно легендарному Китежу, утонувшему в озере, дабы не достаться врагам.
Измученные, голодные, они толклись на княжом дворе, сожидая, когда их поведут кормить. Вязали торбы с овсом к мордам коней, топтали сапогами снег, обильно политый конскою мочою. От многоверстной скачки гудит все тело, и ходишь раскорякою, с трудом сползши с седла, шею натер суконный грубый и мокрый ворот дорожного вотола, свербит тело (не с последнего ли ночлега в курной избе прихватили с собою дорожных вшей?). Хотелось бы в баню, хотелось бы сменить волглую льняную сорочку… Но завораживал невиданный доселе град и красный кирпичный терем князя Константина Ростовского, того, давнего, от тех еще ранних времен, и круглящиеся закомары, и ленты каменной рези, и медные главы со шлемами-куполами, вознесенными ввысь… Их ведут сперва в собор: короткая приветственная служба, которая на время заставляет забыть усталь и голод, а тем часом на княжой и монастырской поварнях уже доходит варево, и князь Федор, ограбленный на Двине, готовится в путь, советуясь с воеводами княжеской рати: Иваном Андреичем Хромым, что провожает ратных токмо до Вологды (после чего намерен посетить свою волость Ергу), и Васильем Иванычем Собакиным, с которым князь пойдет вместе до Устюга – возвращать отобранные княжщины и черный бор с новогородских двинских волостей.
Там, в теремах, за столами, крытыми камчатною скатертью, куда простым ратным и ходу нет, и чинно пируют ратные воеводы, отведывая пироги, рыбу, грибы, сыр, творог и прочие разносолы, пристойные во время Великого поста, но и смягченные (путникам позволено!) наличием блюд сомнительно «постных». Все это запивается разноличными квасами и медом, меж тем как внизу, в молодечной, пьют пиво и тот же кислый квас, едят щи, кашу, квашеную капусту и пироги, наедаются до отвала, памятуя, что впереди опять скудная дорожная снедь и сухомять до самого Ярославля.
И Ванюха (от принятого пива кружит голова и дальние лица дружины плывут цветными пятнами) хохочет, бьет кого-то с маху по плечу, о чем-то толкует громко и неразборчиво, ощущая себя кметем, воином, бывалым ратником, едва ли не героем, меж тем как старшой, усмехаясь, мигает кому-то из «стариков»: «Отведи парня-то, не заснул бы в снегу на дворе!» И Ивана ведут, и он, едва добредя заплетающимися ногами, дорогою все же сумев помочиться у бревенчатой стены, падает носом в кошмы и тотчас засыпает в блаженном опьянении юности. А в молодечной еще длится пир, звучат песни и здравицы, и боярин Иван Хромой, спустившись сверху, обходит столы, испивая чару за ратных, коих ведет с собою, и ему отвечают здравицею и тянут чары к нему, расплескивая хмелевую брагу. Московская рать идет на Двину!
Из утра излиха перебравший Иван крутит тяжелою головой, спотыкается. Как чашу спасения опруживает ковш хмельного кваса (сразу легче голове), седлает коня. И опять бежит дорога, и опять сани ныряют на взъемах, и дергает повод заводной конь, и становит уже привычной конская рысь, и не так болит спина, и не так уже сводит икры ног, и наконец-то находится сама собою надобная посадка. И он счастлив, он откидывает стан, он уже словно татарин, словно рожден вместе с конем! Но тут конь спотыкается, Иван кубарем летит через конскую шею в снег, и вчерашнее пиво опять отдает в голову хмельною мутью. Благо конь тотчас остановил и ждет хозяина, что, закусив губу и отряхивая снег, подымается, ощупывает себя и, озираясь вокруг, не потерял ли чего, неловко, не враз попав ногою в стремя, лезет в седло и долго-долго догоняет своих, ощущая боль во всем теле, и уже не считает себя конным татарином.
А дорога извивается, минуя деревни, выбегает на глядень, откуда видна ширь окоема окрест и простор неба над головою, по которому волглые, сиренево-серо-белые текут и текут облака, отмечая безмерную даль небес над безмерным простором лесных синеющих далей, и снова ныряет в леса, почти под кроны оступивших путь лесных великанов, где еще прячется в укромности зима, и снег продолжает хрустеть, и от топота копыт начинает гудеть все еще промороженная земля.
Московская рать идет на север! И – как сказка, как обещание чуда, в конце концов открываются урывистые волжские берега, величавые, пахнущие далекими землями, с рублеными теремами над кручей, с игольчатой бахромою боров, с изгибистой лентой реки, уже своей, уже не Итиля, но Волги, по которой вот-вот пойдут груженые купеческие караваны и ушкуи новгородских и вятских разбойников. Великая дорога, по которой веками уходят туда, в земли незнаемые, охочие русичи, плененные навек сказочными далями и чудесами восточных земель – за степями, за Хвалынским морем
[55]
, тамо, далеко! За краем ведомой земли, за рубежами неведомого. И сколько, и сколькое в русском размашистом характере рождено размахом этих степных пространств, этою далью, означенной уже тут, на сановитых берегах еще оснеженной, еще скованной морозом великой реки, грядущей Великой России!
Ярославль-город на горы стоит, на горы стоит на высокие, на красы стоит на великие!
Вновь рубленные городни, островатые верхи костров, главы соборов и терема, вознесенные над городскими стенами. Еще пока независимый, со своими князьями, город как-то спокойно (как тает лед на лесных озерах) входил и вошел в орбиту власти государей московских, подобно Костроме, Угличу, Юрьеву во второй половине XV столетия.
Древний город – «медвежий угол» – на стечке Которосли и Волги, возник, скорее всего, как выселок Ростова Великого. Больно удобно было по Которосли водою добираться из Ростова до Волги, и надобно было при устье Которосли это предместье Ростова Великого, закрепляющее выход к большой воде, к великому речному пути, пронизывающему всю эту лесную мерянскую землю
[56]
и уходящему в земли незнаемые, к богатым торговым городам Средней Азии. Да! Возник еще до монгольского нашествия, когда торговали с Великим Булгаром
[57]
, а возможно, и еще ранее, когда путь отселе шел к устью Итиля, к древней столице волжской Хазарии
[58]
, у которой пересекался этот путь с великою шелковой дорогой из далекого Чина (Китая) на Запад, в земли Византии, а до нее – Римской империи. Ну и вот, Ростову Великому, когдатошнему центру всей этой земли, некогда мерянскому, языческому, а затем христианскому, славянскому уже городу, центру местной епископии (но и идол Велеса
[59]
долго стоял в ограде, упорно не сдаваясь натиску православия), надобился Ярославль, как Новгороду Великому – Ладога, как Москве – Коломна, свой ключ-город на выходе к Волге, где с мелких речных судов товар перегружался на крупные, и где стояла бы крепость, защищающая землю от речных заморских разбойников, словом, именно ключ-город. А раз надобился – он и возник. С течением лет Ростов уступил первенство Суздалю, Суздаль – Владимиру, Владимир – Москве. В княжеских разделах единая ростовская земля распадалась и распадалась. И уже Ярославль стал центром независимого княжества, и уже сам вел торговлю на волжских путях с городами Поволжья, с тем же Булгаром, Сараем, с Хаджи-Тарханом, Казанью, а там и Нижним Новгородом.