– А тем часом Витовт захватит всю Русь, как он уже захватил Смоленск! А в Орде утвердит Тохтамышева сына!
– Не та теперь Орда! – морщась, возражает Юрий. – Да и у Витовта сил не хватит, слишком многого хочет Софьюшкин отец! Нет, либо он станет латынским королем над ляхами и литвой, что всего вернее, либо православным князем над Русью!
Анастасия глубоко вздохнула полною грудью (сыновей кормила сама, не доверяя кормилицам, и груди не опали до сих пор: не в стыд покрасоваться перед супругом, не то что Софья, у которой, поди, и живот обвис, и сама-то… Ох, не любила Анастасия двоюродную сестру!). Ее Юрий был высок, статен, стойно батюшке Юрию Святославичу, токмо без того безудержного гнева и без похоти той – яровит был до женок Юрий Святославич Смоленский, на том и споткнулся перед концом! Но не хотелось думать о батюшковых грехах. Было и схлынуло. Батюшка в могиле, а отчина – град Смоленский, захвачен Литвой! И все яснее становит, что – надолго, ежели не навсегда. И с немецкими рыцарями, с божьими дворянами етими, как их зовут новогородцы, смоляне дрались, и доблестно, бают, дрались, одни и устояли в той сече у Грюнвальда! Погордилась в душе земляками своими, погоревала молча о том, что не стали столь же доблестно за покойного родителя, поглядела на мужа:
– Чем не князь! Красовитее Василия, стратилат, и муж совета, – всем взял! А не судьба… А ну, как Василий умрет! Тогда черед ее Юрию наступит! Отказной грамоты ведь не подписывал! А по лествичному счету… Отменили они тут, на Москве, лествичный счет! Почему-то верилось, что ее Юрий переживет Василия, хотя супруг избегал баять о том, и гневал, когда заговаривала Анастасия. И только иногда детям, укладывая отроков в постель, – буйный норов ее родителя полностью передался старшему сыну, Василию, так ведь и бывает, от деда – внуку! Да и второй, Дмитрий, мало отстал – этим и сказывала, убаюкивая, что ихний батюшка мог бы, может, стать великим князем Владимирским… И у отроков тотчас загорались глаза…
Стучали топоры. Отстраивались хоромы горожан. На росчистях возникали новые деревни. Юрий Дмитрич, возвращаясь из походов и путей, деятельно укреплял и заселял свою вотчину. И уже не Звенигород, а Галич становился главным его городом, как Серпухов у покойного Владимира Андреича. В Москве Юрий жить не любил. Долили боярские злобы, мышиная возня думцев, упорная ненависть Софьюшки. Здесь, в Галиче, он был полновластным господином своей земли, здесь был хозяином, и сюда бы, повернись по-иному судьба, с охотою перенес и столицу княжества. Нет, не перенес! Нынче уже навек стала Москва главным городом Залесской Руси!
Все-таки не мог и он простить Василию потери Смоленска! Так легко было… Да и сам Юрий предлагал присоединить город к Московской волости! Справились бы и с Витовтом! А то – Литва стоит нынче под Можаем, Ржева, и та переходит из рук в руки, не поймешь, чья! Минули времена великих князей киевских, когда литва из болот не выныкивала, а русские рати били и ляхов, и угров! Минули… И не скоро настанут вновь… Юрий вздохнул. Пусть бы лишь только брат воротил невережен из Орды!
* * *
Василий успел-таки приехать до ордынского переворота, и сейчас его корили бояре. Иван Кошкин намекал, что паки и паки был прав, что не слал даров хану, и что ежели бы не Едигей… Ежели бы не Едигей! Бояре вздыхали, а теперь вон – и жена ругает взапуски, и брат Юрий, верно, гневает у себя в Галиче.
Шла осень, птичьи караваны тянули на юг. Желтели копны сена и скирды сжатых хлебов на полях, где скоро начнут расстилать льны. Жизнь шла своим заведенным побытом, и иногда становило не понять, имеют ли какой смысл княжеские усилия и подвиги воевод?
Так ничего не ответивши Софье, – а нечего было отвечать! – Василий вышел на глядень, вдыхая горький аромат осенних полей и лугов, задумался. Внизу Иван, единая надежда отцова, горячил коня, раз за разом подымая его на дыбы. Покойный Федор Кошка любил в эту пору собирать грибы. Возвращаясь из Орды, отправлялся в лес: в лаптях, в посконине, стойно мужику, и весь сиял! Ни охоты не любил, ни конских ристаний – в Орде надоскучило! – возражал в ответ. А вот выехать в бор, по грибы, самая была ему сладкая утеха. Ни терема, ни земли, ни злато-серебро, все то, чем щедро наделил детей, не занимало так старика, как самое невинное, самое крестьянское дело, скорее бабья, чем мужичья забава – грибы собирать! И в доме у них, вспомнил Василий, во всю зиму не переводились и рыжики, и сахарные грузди, и волнухи, и сушеный боровой белый гриб, годный и на варево, и на приправы, и едва ли не все собрано было самим Федором с немногими слугами своими! Иван Кошкин уже другой. И Федор Голтяй другой. Уже той, отцовой простоты нет ни в одном из них. И в липовых лаптях, в онучах, с посохом можжевеловым, они уже в лес не пойдут! А он, Василий? А ему – соколиная охота, кречеты, бешеный бег коня, к чему обык в Орде, и тоже осталось на всю жизнь!
Пусть он и зря потратил серебро в Орде, но хоть клятого Идигу боле там нет. И не воротит? Пожалуй, и не воротит уже, эмирам надоскучила еговая власть! А Тохтамышевы дети? Не лучше бы было без них? Бают, Зелени-Салтана видели у Витовта в Киеве. И опять тесть будет торговать Русью? Сговаривать ежели не с Тохтамышем, дак с еговыми детьми? Когда это окончит! Когда наконец Русь будет зависеть токмо от самой себя! А то все – не хан, так Витовт! Взял, вишь, триста тысяч золотых… Не сам-один, с Ягайлой взяли! Сколь еще кто из них получит! Ягайло-то хоть и ленив, да хитер! Поди, и нынче думает, как бы двоюродника уморить, да Литву забрать под себя! А Софья все «батюшка да батюшка…» Надоело!
Перевесясь через резные балясины ограды, Василий крикнул доезжачего.
– На охоту, батюшко? – радостно отозвался тот. И когда Василий подтвердил кивком головы, заспешил упредить загонщиков, псарей и дружину.
Не заходя в терема, переходами, спустился в нижние сени. Постельничего вызвал, потребовав принести дорожный охабень и зипун охотничий, зеленый. «Нож не забудь!» – крикнул. Все же сборы заняли время. Надо было переменить сапоги и порты, достать саадак
[129]
и колчан, рогатину, короткий охотничий меч, и когда уже вовсе был готов, и хорты в сворах, и дружина верхами сожидали его во дворе, показалась Софья, в туго застегнутом охотничьем зипуне, разом обтянувшем и означившем грудь, в рыжей лисьей шапке, в перстатых рукавицах, в короткой, до щиколоток, юбке, в какой удобно сидеть на лошади, и невысоких сапожках. Глянула победно: «И я с тобою!» – произнесла. Приняла охотничий нож и взлетела в седло подведенного ей аргамака.
Василий закусил губу, давешняя почти старуха обернулась у него на глазах почти молодой женщиной. Она расправила княжеское корзно
[130]
, закрывавшее круп лошади, и крепче уселась в седло. Аргамак танцующею иноходью понес ее за ворота. И разрешения не спросила у мужа своего! Как встарь! С невольным восхищением Василий поглядел ей вслед и тронул коня.
Все-таки, пока ехали подолом, пока проминовали посад, и псари вели на сворах повизгивающих от нетерпения хортов, не давая разбегаться по сторонам, а смерды, оставляя работу и вглядываясь из-под руки на княжескую охоту, провожали глазами дорогих коней в узорной сбруе и разряженных доезжачих и загонщиков, – все то время, не умеряя конской рыси, Василий думал о государственных делах, прикидывая, как ловчее замирить нижегородского князя, и как вновь обойти Витовта, не давши ему влезть в новогородские заботы.