— Вдруг да Андрюшенька женится, внуки пойдут. Годков-то ему около сорока. Пора бы и деток, — словно отвечая на его мысли, сказала Кузьминична. — Вот денежки и пригодятся. Молодые-то нынче модные. Вон, как твоя.
И она кивнула на Юлию.
— А сам он не приезжает? — спросил Дмитрий.
— Недосуг, — коротко ответила та.
Что ж. Остается произвести опознание, говоря следственным языком. Дмитрий достал статью из журнала с фотографией американского режиссера Андре Никольски. И фотографию писателя тоже на всякий случай достал.
— Скажите, это не ваш Андрей? — показал он Кузьминичне первую.
Она пожевала губами, потрогала кривым, почти черным пальцем глянцевую страничку из дорогого журнала:
— Нет, не он.
— Как так? А это? — удивленно спросил Дмитрий, показывая фотографию Акима Шевалье.
— Ну, этот вон какой красавец! — сразу же среагировала Кузьминична. — Мой-то парень обыкновенный. А после пожара и вовсе на человека стал не похож. Изуродовало его шибко. Я и говорю ему: сиди, Андрейка, на хуторе, вокруг лес, люди сюда заглядывают редко, а зимой и вовсе никого. Проживем. Он и хотел остаться. Все говорил, что счастье, мол, свое нашел. В лесу, в тишине и покое. Да со мной. — Тут она прослезилась. — Хорошо мы с ним жили, складно. Только затосковал он. Да потом все ж таки повез меня в город, паспорт выправлять.
— Зачем? — снова сунулся с вопросом Глазов.
— Говорю же, за ум взялся. Не работал ведь раньше-то. Шебутной. А как надумал опять уехать, так фотографию решил новую в паспорт наклеить. Он ведь, как получил свой документ, так и забросил его в шкап, под белье. Там и лежал. В армию не взяли Андрюшеньку, мол, с головой чего-то не так, как врачиха городская сказала. А как пришел зимой, так я и поняла, что болезни и следа нет. Говорит складно, разумно, и пишет, и читает. Я, говорит, на работу хочу устроиться, а потому мне нужен документ. Ну, я и дала. В паспортном-то на него ругались, чего, мол, столько лет не являлся? Все сроки прошли, как фотографию клеить. Да на лицо глянули и рукой махнули. Ну как с такого спросишь?
— Значит, он пришел к вам зимой, без документов, весь обгоревший, с изуродованным лицом, после того как отсутствовал несколько лет? — подвел итог Глазов. — А почему вы решили, что это ваш сын Андрей?
— А кто ж? — обиделась Кузьминична. — Что я, сына своего не признаю? И зачем это чужой человек мне столько лет деньги слать будет? Нет, милок, Андрей это мой был. И не сомневайся.
Глазов потерялся совершенно. Он допускал, что писатель после того взрыва был не в себе, но не понимал, хоть убей, почему Кузьминична признала в нем своего пропавшего сына Андрея! Оба, что ли, с ума сошли? И почему она упорно отрицает, что на фотографиях ее Андрей? А кто же тогда?
Юлия сидела рядом и молча улыбалась, прихлебывая остывший чай. Глазов не мог понять, что ее так развеселило. Откуда улыбка? Ведь ничего не получается. Умер Аким Шевалье, и все тут.
— Я все рассказываю тебе, милок, об Андрее-то, уж больно мне про сынка поговорить охота. Выправился мой Андрюшка-то. В столицу уехал да жизнь новую начал. Женился, небось. С лица воду не пить. Был бы человек хороший, и жена ему хорошая найдется. Вот жду, когда внучат мне привезут показывать. А тебе-то чего здесь надо, на хуторе? Или тоже на природу смотреть?
— Именно, — кивнул Глазов. — Природа здесь замечательная! Ехали мимо, понравилось. Тихо, людей нет.
— Да ты, никак, тоже покоя ищешь? От себя бегаешь, али от дела?
— Бабушка, а вы гадать умеете? — внезапно спросила Юлия. — Вы словно колдунья лесная. Живете одна, весь дом травами увешан. Неужели не гадаете? У вас, наверно, и карты есть гадальные?
— А чего тебе гадать? — пристально глянула на нее Кузьминична. Потом медленно, нараспев начала говорить: — Случилась у нас на деревне одна история. Лет десять назад. Жили-были Иван да Марья, и не было у них детей. Десять лет жили, и все не было. А была у Марьи единственная племянница, так та души в ней не чаяла. Все в город с гостинцами ездила. И вдруг беда: приехали родственники в деревню, а девка-то возьми да и утони в реке.
— Какой ужас! — всплеснула руками Юлия.
— Ужас-то ужас, — поджала губы Кузьминична. — Только через полгода опосля похорон Марья-то и понесла. И родилась у них с Иваном девочка. Назвали как племянницу утопшую. Ты в Бога-то веришь?
— Не знаю.
— А надо верить. Не веришь мне, так на деревне спроси. Они и Марьин дом тебе покажут.
— К чему вы мне это рассказали?
— Ты ж погадать просила. Вот тебе и гадание. А карты тут ни к чему. Только денька на два придется тебе, милая, здеся остаться. Молочка козьего попить. Ты за него держись, — кивнула Кузьминична на Глазова. — Будет тебе и утешение.
Юлия встала из-за стола. Глазов заметил, что она побледнела. И губы дрожат. И сам поспешно поднялся.
— Хочешь уедем? — спросил он, крепко стиснув ее локоть.
— Нет, мы остаемся. Бабушка, вы можете сдать нам комнату? Мы заплатим сколько скажете.
— Что ж. Это можно, — напевно сказала Кузьминична. — В горенке ночуйте. А я в избе лягу. Двери-то у меня дубовые.
Глазов покраснел. К чему она? О дверях? Потом Юлия шуршала купюрами и о чем-то еле слышно переговаривалась с хозяйкой. После чего Кузьминична отвела их в горницу. Постель там была только одна, зато большая, с мягкой пуховой периной и огромными подушками. Кузьминична принесла белье, старое, льняное, оттенка домашнего сливочного масла, но чистое, пахнущее травами. Должно быть, душистые мешочки были рассованы у нее по всей избе.
Во дворе Глазов огляделся: чем бы заняться? Хозяйство большое, крепкой руки требует. Мужской. Воды принес, надо бы дров наколоть. Березовые чурбаки были свалены горой в самом углу двора. Пахло свежей древесиной. Кому эта работенка достанется? Разве что трактористы приедут подкалымить. Он вздохнул и стянул футболку. Жарко! Потом направился к огромной колоде, из которой торчал колун. Взял его, взвесил в руке: тяжело будет! Отвык. Потом со вздохом поставил на колоду первый чурбак. И…
Э-эх!
СОЛО ДЛЯ ФЛЕЙТЫ
Иногда он видел и другие сны. В редкие моменты просветления, когда боль отступала. Зачем он оттуда уехал? Зачем?!! Теперь только во сне можно вновь очутиться на хуторе, среди безмолвных елей и тишины.
Как он вышел на этот хутор? Непостижимо! Дорога, которая к нему привела, была наполовину заметена снегом. После короткой оттепели на поверхности образовалась ледяная корка, которая под его тяжестью проваливалась, и ноги все больше покрывались ранами и кровоточили. Предусмотрительно он надел ботинки, которые все равно оказались слишком уж легкими для такой погоды и такой дороги. Но он упрямо брел по ней, в полузабытьи. И дошел.
Умирать не хотелось. Пока она была жива. Это было бы несправедливо. Он шел и разговаривал сам с собой.