Назавтра, после вечерни, он велел привести, без великой огласки, поименованного ратника к себе, в митрополичий покой.
Никита, уведавши, что его призывают к митрополиту, не то что обрадовался (радоваться мало было чему!), но почуял, что вот он, подошел наконец хоть какой исход его затянувшейся муке. Передавши Матвею дружину (втайне уже и не надеялся он увидеть своих иначе как на Болоте, с помоста, в час казни), он, помедлив и прочтя в глазах Дыхно ответное чувство, крепко обнял друга и троекратно облобызал. Потом легко кивнул случившимся около ратным и пошел, посвистывая сквозь зубы, независимою походкой человека, коего зовут за делом, но уж никак не на расправу или суд.
Лишь на дворе, покинувши молодечную, он остоялся, обведя взглядом оснеженный синий вечер, мохнатые свесы кровель, узорные ворота, резные столбы гульбищ и крылец в сложной перевити трав, птиц и языческих змеев и островатые кровли башен с коваными прапорами на них – всю эту привычную, а сейчас остро бросившуюся в очи рукотворную красоту, глянул в молчаливо замкнутые лица двоих владычных послушников, широких в плечах и могутных, подумав, что такие, заартачься, могут и на руках донести, вздохнул и, свеся голову, твердым шагом двинулся к месту своего судилища.
Они обогнули Успенский храм и поднялись по ступеням владычных хором не с главного, а с бокового хода. Отворились одни и вторые двери. Молчаливые провожатые передали Никиту с рук на руки придверникам, которые повели его по долгому проходу и по лестнице, и еще в двери, и в новые двери опять (и он уже потерял счет лестницам и покоям), и наконец открылись последние двери и он очутился в небольшой горнице, весь правый угол которой занимала божница, более похожая на иконостас, жарко горящая золотом в свете многочисленных свечей и лампад. Огромные иконные лики строго глянули на Никиту, словно живые. Он огляделся, не сразу увидя того, к кому шел. Алексий сидел в кресле, положив руки на подлокотники, в дорогом облачении и белом клобуке. Темно-внимательный взор митрополита был строг. Никита, оробев и почувствовавши слабость в ногах, опустился на колени и так простоял во все время разговора.
– Сын мой! – сказал после долгого молчания митрополит. – Достоит ли мне выслушать твои глаголы или прежде повестить, с чем и к чему позвал я тебя ныне?
Никита криво улыбнулся, постарался прямо и бестрепетно взглянуть в очи Алексию. Мгновением подумалось было словчить, соврать, но тотчас отверг. Ответил глухо и прямо:
– Мыслю, с тем и вызван к тебе, владыко, яко убийца есмь Алексея Петровича Хвоста!
Алексий удивленно приподнял бровь. Он не ожидал совсем столь прямого и скорого признания.
– Суди, владыко! – продолжал Никита. – Зарезал ево я, я и замыслил и совершил сам – один, значит!
– Почто, сыне, в таком разе ты сразу не пришел и не повинился в том хотя отцу своему духовному?
– А кто поверил бы мне? – вопросом на вопрос ответил Никита. – Я ведь был у Василь Василича правою рукой, овиноватили все одно ево, а не меня! Кому я такой надобен? – Он снова усмехнул, произнеся последнее. Подумав, добавил: – Дурак был. Не ведал, что молва вся на боярина падет! А опосле, как понял, содеять уж нечего было…
– Как же ты совершил оное? – вопросил Алексий, раздумчиво глядя на Никиту.
– Из церкви вызвал. Наврал, что с сынком беда. Бабу прирезал, мол. Ну, а отъехали – ножом вот сюда! Дважды. И на площади бросил.
– Один? – зорко глянув в глаза Никите, уточнил митрополит.
– Вестимо, не один! А токмо резал – один. И иных выдавать не стану, хошь и под пыткою! – твердо возразил Никита. – Невиновны они!
– Вину, стало, всю на себя хочешь взять и за боярина, и за кметей! – раздумчиво протянул Алексий.
– Отче! – вновь возразил Никита. – Хвоста полгорода ненавидели, что ж, полгорода прикажешь и в железа ковать? Думаешь, иные кмети вельяминовски того не желали?
– Но убил ты!
– Я.
– И теперь како мыслишь о себе?
– Никак не мыслю, отче! – отмолвил Никита, подумав и стараясь изо всех сил сказать полную правду. – Ждал, што возьмут, и казни ждал. Уже и простился…
– С кем? – Алексий поднял тяжелый взор, подумал, скажет: «С боярином», но услышал иное, удивившее его, сказанное потишевшим, беззащитным голосом:
– С зазнобою своею. – Никита помолчал, добавил еще тише: – О ней тоже не прошай, владыко, и она не ведала ничего! Имя ее под пыткою не назову.
– Пытать тебя духовная власть не будет, то дела мирские! – отозвался Алексий, задумчиво глядя на ратника, который уже все решил и заранее распорядил своею смертью, забыв об одном только – о Господе.
Он вдруг понял, почуял, поверил, что ратник не обманывает его. Убил из преданности Вельяминовым; возможно, и любовь тут была какою-то причиной… Но Василию Вельяминову не долагал о том. И теперь предлагает ему, митрополиту, самое простое решение: казнить убийцу, то есть себя самого, похерив все дело. И умрет мужественно, чая, что совершил подвиг. И погубит свою нераскаянную душу, предав ее адскому пламени, а Вельяминов, который, и не убивая, и не зная об убийстве, все-таки убийца есть, останется навсегда в стороне, и – что далее? Далее что?! Станет вослед отцу тысяцким? А в том, что тысяцким теперь станет именно он (ибо никто не захочет ныне посягнуть на место Хвоста), сомнений у Алексия не было.
«Вот ты и доиграл свою короткую песню! – думал Алексий, глядя на стоящего перед ним на коленях невиноватого убийцу. – Вот и окончил свой век! И зазноба твоя, твоя любовь, разве поплачет когда, ежели вспомянет, и ратники, что скакали вместе с тобою… И я, русский митрополит, призванный судить сильных мира сего, непутевой твоей головою спасу от праведного наказания великого боярина московского!
Да, ты виновен, и ты убийца. И тебя казнят на Болоте к вящему удовольствию многих и многих на Москве. Ты совершил преступление, которое готовил весь город. Готовили Вельяминовы и готовил Алексей Хвост, готовили бояре и сам князь Иван – своим непротивлением злу, – назначивший Хвоста тысяцким, не взвесив могущие совершить от сего беды…»
Наказать убийцу сейчас – значило вовсе погубить дело. И правы будут те, кто решит, что в этом ратнике всего лишь нашли козла отпущения, чтобы снять вину с истинных виновников преступления. Более того, именно так и подумают все! И даже он, Алексий, глядючи сейчас на убийцу, мыслит, что виновен совсем не он и что для дела церкви и веры надобнее всего, чтобы сей решивший погинуть раскаялся и осознал вину свою, а не был казнен нераскаянным, таковым, каков он есть теперь.
Шли минуты молчания. Митрополит думал. Никита стоял на коленях. Такая стояла тишина, что слышно было, как потрескивают, оплывая, свечи. Наконец митрополит пошевелился в кресле, и Никита поднял опущенное чело.
– Ступай! – сказал негромко Алексий. – Я не могу послать тебя на казнь нераскаянным. И – простить не волен. Ступай и покайся Господу. В потребный час я сам призову тебя.