Жарко горят в серебряных свечниках свечи чистого, ярого, первосортного воску, разоставленные без меры и счету по всему покою, и желтые столбы света, вырываясь из окон, ложатся искристыми коврами на морозный снег. Бояре сидят в соболях и сукне иноземном, в бархате-скарлате, рукава в тончайшем полотне и хрустком шелке выглядывают в прорези ферязей, стянутые парчовыми и жемчужными наручами. У иных золотые цепи на плечах – изодели лучшее ради великого дня. В свете свечей сверкают перстни – яхонты и лалы мечут огнистые лучи. Во главе стола – владыка Моисей в фиолетовой мантии, на которой горят украшенный рубинами золотой крест и обложенная жемчугами панагия, в клобуке с воскрылиями, тоже украшенном надо лбом византийскою драгоценной перегородчатою эмалью. Маститый старец, некогда сведенный с престола Софии и замененный Каликою, ныне дождался наконец часа своего. Он высушен временем и сединою повит, но во взоре владыки, когда Моисей подымает глаза, столько собранной властной силы, скованной его невольным двадцатилетним заключением в Сковородском монастыре и тем паче явившей себя теперь, что не всякий может и вынести владычного взгляда!
Только что пришло известие, что Моисею из Царьграда везут долгожданные крещатые ризы (полученные покойным Каликою и потому, и непременно надобные и ему, Моисею, в свой черед!), везут долгожданную грамоту царя Ивана Кантакузина и патриарха Филофея Коккина и золотую печать. О тех грамотах, что вытребовал Алексий, паки подчиняющих новгородскую архиепископию владимирскому митрополиту, Моисей еще не ведает. И потому, удоволенный в гордом самолюбии своем, владыка Моисей милостиво и спокойно слушает Онцифора, не поминая в душе давней дружбы его семьи с Василием Каликой.
Мнилось ли кому из них, стойно Онцифору, про второй Рим, налаженное государство с выборною властью, устроенными законами и армией, распространившее себя на всю страну, оттеснив и вытеснив собою княжескую власть потомственных володетелей? Быть может, где дома, в разговорах, за книгою… В живой жизни было не до того. А потом – и Рим не устоял, не сохранил свою демократию, пал жертвою огромных, захваченных его армиями областей, вынужден был согласиться на абсолютную власть цезарей, из демократии обратился в монархию… Не такие уж они были дураки, «вятшие» Великого Новогорода, читать умели, и читали немало и с толком.
А нынче и вовсе было не до того. Близкое, днешнее тревожило и лезло в очи. А потому и вопросы были к Онцифору о ближнем, о том, к чему прилегла злоба дня. Кого выбирать? Кто будет в новом совете?
– Никого не нать из стариков! – говорил Онцифор. – У всих у нас кровь на руках! У всих зазноба немалая к братьи своей! Выбирать надобно молодых! Вот како постановили от концей по сколь бояринов, тако и положить, а старых не нать никоторого!
– Окроме тоби, что ль? – с тяжелым укором уронил Рядята.
– Степенным, степенным кого?! – возникли сразу несколько голосов.
– Я и сам отрекаюсь степенного посадницьства! – возразил Онцифор. – Како сказал, тако и буди! Ни на степень, ни в посадники кончаньски – ни! Пусчай молоды деют! А молодым – вот мой сказ: Новгород Великий у вас отныне в одном кулаке, дак надобно шире ноне глядеть! Одолеет суздальской князь в Орды – ваша будет воля! Смен Судаков пишет: де хан ни тому ни иному стола пока не дает, а – шлите дары! Наш будет волжский путь, наш кафинский, дак вот она – рукою подать – и великая Русь! А Иван Иваныч пущай с Ольгирдом да Рязанью которует! Сядут суздальские князи на владимирской стол, Москва и вовсе погинет!
– Твери не забудь, Онцифор! – остудили опять за столом.
– В Твери нестроенья ныне! – отмахнул Онцифор рукою. – Князи промеж собою доселе не сговорят! (О том, что чума поправит нежданно дела тверского дома, не ведал Онцифор, как и никто другой.) Тверь нам теперь не страшна!
– Степенным коли не тебя, то кого? – вновь вопросили настойчивые голоса. – И с тысяцким како повершим?
Умные глаза Онцифора сошлись в лукавом прищуре:
– Олександра, Дворянинцева брата! – предложил он.
И – переглянули и утвердительно склонили головы. Не кто, как он, брат убитого на вече Остафея, годился ныне на эту степень, постепенно забираемую великими боярами в свои цепкие руки.
– А степенным на срок предлагаю… – Онцифор значительно перемолчал.
– Обакуна Твердиславича!
Смолкли бояре. Задумались. Умен Онцифор, ох и умен! Всем сумел угодить! Задвигались, заговорили разом. И вроде не стало спора, руки потянулись к кувшинам и чарам, ожили бархат и парча. Улыбки и смех прошли волною по грозно настороженной еще миг назад палате. И как-то стало мочно понять, допустить, принять Онцифорово: «Пущай молодых! Пущай они, в сам дели, деют!»
– Мы рази заможем? – толковал Онцифор, уже по-приятельски хлопая по плечу соседа, плотницкого боярина, держа чару в руках. – Сообча-то? Да ни в жисть! У меня батько в земли! Старых свар да котор – невпроворот!
И сосед-соперник согласно кивал, соглашаясь:
– Молоды пущай! Топерице им! Мы счо?! Мы свое сделали…
– Не жаль власти той? – спрашивал Онцифора из-за стола с усмешкою знакомый прусский боярин.
– Ни! – весело отвечал Онцифор, усмехаясь в ответ. – Все в делах да трудах, притомился, тово! Землю обиходить нать!
– Народишко иного ждал от тебя! – подзудил издали Рядята.
И Онцифор опять ответил лукаво, будто и не он водил рати, не он на Жабьем поле громил шведов и стоял во главе грозного народного мятежа:
– А ты хотел, чтобы шильники, как допрежь того, боярски хоромы жгли да грабили?! Народишко надоть поцясти за Камень, на Югру водить! Оттоле с прибытком воротят вси – потишеют враз. Свое добро, оно тишины требоват, спокою!
Молодых посадников в грядущий совет выбирали почти безо спору…
На улице Онцифора обняла морозная новгородская ночь. Гурьбою, теснясь и переговаривая, шли, провожая своего воеводу, ремесленники и кмети, сожидавшие Онцифора на улице.
– Ну, как тамо, цьто порешили-то? – спрашивали его заботные, строгие, тревожные голоса. – Ты-то усидишь ле? Тоби верим, никому иному!
– Кабыть со советом ентим черному народу хуже не стало в Новом Городи! Тысячкое забрали, поцитай!
– Не предал ты нас, Онцифор Лукин?
– Предал, детки! – отвечал он, глядя мимо лиц в далекий сумрак ночи.
– Предал, а только друг на дружку с дрекольем ходить – и вси погинем той поры! А сам ухожу! Ухожу, други! Не буду больше с има!
Молчавший всю дорогу Милошка Круглыш тут неожиданно подал голос:
– Помнишь, воевода, Станяту, Станьку-монаха? В монастырь есчо подалсе потом?
– Рыбака? – уточнил Онцифор.
– Ну! Видели его наши в Царьгороди, с владыкой Олексием!
– Вишь! Почто тамотко? – невесело усмехнувши, возразил Онцифор. И не сказал, а подумалось всем само: бегут потихоньку, начинают бежать из города!