Дмитрий с сомнением было глянул на Ослябю, седатого мужика, но тот, тенью улыбки отвергая князевы сомненья, высказал:
– Дети мои в войске твоем, княже! Коли они воспарят к горним чертогам, а я останусь, не бившись, в мире сем – себе того не прощу! А сила в плечах еще есть! Послужу Господу, князю и земле русской! – И Дмитрий, устыдясь колебаний своих, склонил голову. Не ведал он, что Сергий и тут, и в этом деянии своем, как и во многих иных, указал пример грядущим векам. Два столетья спустя, в пору новой литовской грозы, защищая Троицкую лавру от войск Сапеги, иноки с оружием в руках, презрев прещения византийского устава, стояли на стенах крепости, «сбивая шестоперами литовских удальцов», и то творили такожде в память и по слову преподобного Сергия.
– С Господом!
Кони взяли наметом. Оглянув еще раз, Дмитрий уже со спуска увидал издали высокую фигуру Сергия с поднятою благословляющею рукой.
Ветер, теплый, боровой, перестоянный на ароматах хвои и неприметно вянущих трав, бил и бил в лицо. Завтра Коломна, и Девичье поле, уставленное шатрами, и клики войска, ожидающего его, князя, и Боброк, отдающий приказания полкам. Сейчас он любил и шурина своего, прощая принятому Гедиминовичу все, что долило допрежь: и благородную стать, и княжеский норов, и ратный талан, соглашаясь даже с тем, что без Боброка не выиграть бы ему ни похода на Булгар, ни войны с Олегом… «Так пусть поможет мне и Мамая одолеть!» – высказал вслух, и ветер милосердно отнес его слова в сторону.
Владимир Андреич легко, наддав, приблизил к скачущему князю.
– Пешцев мало! – прокричал сквозь ветер и топот коней.
Дмитрий кивнул, подумал и крикнул в ответ:
– Тимофею Василичу накажи! Еще не поздно добрать!
В упругости ветра, когда выскакали на косогор, почуялось далекое томительное дыхание степных просторов. Или поблазнило так? Дмитрий не ведал.
Глава 23
– Идут и идут! – Парень приник к волоковому окошку избы.
Шли уже второй день. Проезжали бояре на высоких дорогих конях, рысила, подрагивая копьями, конница. Колыхались тяжелые возы на железных ободьях с увязанною снедью, пивом, ратною срядой и кованью. Теперь шли, шаркая долгими дорожными шептунами, ратные мужики, пешцы, неся на плечах рогатины, топоры, а то и просто ослопы с окованным железом концом. Шли истово, наступчиво, одинаково усеребренные дорожною пылью. Несли в заплечных калитах хлеб, сушеную рыбу, непременную чистую льняную рубаху – надеть перед боем, чтобы в чистой, ежели такая судьба, отойти к Господу.
Мужики шли на смерть и потому были торжественны и суровы.
Парень отвалил от окна, выдохнул надрывно:
– Пусти, батя! – Старик отец поджал губы, вздернул клок бороды, ничего не ответил на которое уже по счету вопрошание. – Икона у нас! – с безнадежным укором, пытаясь разжалобить родителя, проговорил парень.
– Окстись! Один ты у меня! Не пущу! – выкрикнула мать из запечья, где вязала в долгие плетья, развешивая по стене на просушку, лук. – Сказано, не пущу!
Отец промычал что-то неразличимое себе под нос, вышел в сени.
– А татары придут?! – звонко вопросил парень, не глядя в сторону матери.
Та вылезла из запечья, взяла руки в боки:
– Дак ты один и защитишь? Вона сколь ратной силы нагнано!
– Не нагнано, а сами идут! – упрямо возразил парень. И повторил настырно:
– Икона у нас!
– Икона! Прабабкина, что ли? Век прошел, все и помнить! – Ворча, мать полезла в запечье.
Икона была не простая, когда-то подаренная вместе с перстнем князем Михайлой Святым сельскому попу, что спас его от татар. У того попа оставалась дочерь, прабабка ихнего рода, ей и перешли княжеские дары, когда выходила взамуж. Перстень, знамо дело, пропал, то ли продали в лихую годину, а икона доселева оставалась цела. И горели не раз, а все успевали выносить ее из огня. И так уж и чуялось – святая икона, не чудотворящая, а около того. По иконе и нынче парень требовал отпустить его на рать: мол, невместно ему, потомку того попа, сидеть, коли весь народ поднялся!
Мать поглядела на икону с некоторою даже враждой. «Все одно не отпущу!»
– подумала, но уже и с просквозившею болью, с неясною безнадежностью. Старик пока еще не сказал своего последнего слова, а отпустить парня – сердцем чуяла – погинет он там! И никого кроме! И род ся окончит, ежели… Подумалось, и враз ослабли ноги, присела на скамейку, заплакала злыми молчаливыми слезами…
Хозяин тоже тыкался по дому, дела себе не находил. Дом был справный.
Муж плотничал и плотник был добрый, боярские терема клал. Летось у Федоровых в Островом рубили хоромы. Боярыня обиходливая, строгая, всяко дело у ей с молитвою, худого слова не скажет. Хозяйка и ее вспомнила, а сын и тут: «Ейный-то Иван тоже един, а идет на рать!»
– Дак он воин, его и стезя такова! – окоротил было отец.
Воин… А по улице бесконечною чередою шли мужики. Глухое «ширть», «ширть», «ширть» доносило и сюда, в клеть, хоть уши затыкай! Стоптанные шептуны сбрасывали тут же, закидывая куда в кусты, обочь дороги, подвязывали новые, и снова бесконечное «ширть», «ширть», «ширть»…
«Уйду от них! Все одно уйду, не удержат! – думал парень, привалясь лбом к тесовой, янтарно-желтой, ниже уровня дома, стене. – Убегом уйду!»
Отец вошел со двора, пожевал губами, подумал. Негромко позвал по имени. Парень оборотил лобастое, рассерженное лицо.
– Из утра уйдем! – твердо сказал отец. – Собирайсе враз, а я рогатины насажу!
Бабе, что, охнув, вылезла из запечья, плотник высказал, твердо поджимая рот:
– Вместе пойдем! Пригляжу тамо за парнем, коли што…
Сказал, будто и не на войну, не на рать, а куда на плотницкое дело собрались отец с сыном, и баба поняла, охнула, сдерживая слезы, полезла в подпол за дорожною снедью…
Из утра, едва только пробрызнуло солнце, двое ратников, старый и молодой, спустились с крыльца с холщовыми торбами за плечами, с топорами за поясом, пересаженными на долгие рукояти, неся на плечах широкие рогатины. На одном был хлопчатый стеганый тегилей, на другом старый, помятый и кое-как отчищенный шелом. Вышли и влились в несколько поредевшую череду бредущих дорогою теперь уже сплошь пеших ратников. Перемолвя с тем-другим, вскоре отец с сыном присоединились к небольшой ватаге ратных, ведомой каким-то пешим, но в броне кольчатой весело-балагуристым ратником.
И пошли, скоро уже неразличимые и неотличимые от прочих в поднятой дорожной пыли. Две капли в бесконечной человечьей реке, текущей откуда-то из веков и уходящей в вечность.
Старик шагал степенно и вдумчиво, по-крестьянски сберегая силы.