Когда она узрела привязанную корову с истерзанным выменем, сердце у нее зашлось, и, не думая даже, а просто – жаль стало избитую скотину до слез, предложила сменять ее на вполне здоровую нетель, доставшуюся ей, Наталье.
Маланья подозрительно скосила злой глаз на боярыню. Жуя запалым ртом, обмысливала, прикидывала, как и в чем обманывает ее госпожа.
Подошел сам Мишук, и после долгой ругани и перекоров, трижды перерешив так и сяк, попробовав вновь подступиться к корове (та стала тут же суматошно и безостановочно взбрыкивать), Маланья наконец махнула рукой:
– Бери!
Испуганное животное кое-как отвязали и выволокли во двор. Наталья достала ржаную горбушку, дала понюхать корове, и так, приманивая и понукая, и повели увечную животину на боярский двор.
Получив и оглядев телушку, Маланья заметно повеселела, сообразив наконец, что обмен далеко не безвыгоден для нее – мясо-то до снегов, да без соли, куды и девать! И скоро-скоро, не передумала бы Наталья, потащила телушечку со двора. А Наталья, заведя и напоив корову, присела около нее, только тут уразумев, за что взялась и что ей предстоит содеять.
Корова мелко дрожала всею кожей, опасливо взглядывала… Год назад она видела дым и огонь, обоняла жуткий для нее запах крови, потом ее гнали, нещадно избивая, куда-то сквозь снега в гурте незнакомых, собранных отовсюду животных, потом какой-то мужик охлопывал ее по бокам, больно раздаивал набухшее, затвердевшее вымя, вел за собою. Был новый двор, новая хозяйка и новые травы на лугу, и она уже успокоилась было, но тут вновь пришли ратные люди, и железное долгое стрекало ранило ей вымя, и снова ее гнали куда-то, и только что избивали, и что будет теперь, она уже не ведала. Не ведала и того, что прежние, самые первые ее хозяева были Услюм, покойный деверь нынешней хозяйки, и Услюмова жонка, угнанная в полон, и что теперь она вновь попала к своим, к родне хозяина, перейдя из московских в тверские и из тверских в московские руки… И что еще лето спустя, гостя у тетки, Услюмов отрок Лутоня подойдет к ней и скажет:
– Тетя Наталья, гляди! Корова-то – ну точь-в-точь, как у нас была! – И станет гладить ее, а она, притихнув и втягивая носом чем-то неведомым знакомый ей дух, будет тревожно и жадно облизывать его языком… И так никто и не узнает истины!
Но это потом, после. А теперь Наталья, подперевши щеку и пригорюнясь, думает. Наконец, повелев дочери принести пойла, идет составлять ведомую только ей мазь, куда входят и редкие травы, и барсучье сало, и пчелиный мед, а потом медленно, дабы не испугать животное, станет, сперва едва касаясь, а потом сильней и сильней, намазывать и растирать вымя, а потом (корова стоит, вся дрожа, на напряженных ногах, но не лягается, не вскидывает задом) начнет разминать залубеневшие соски, выдавливая из них густые творожные колбаски. Подойник пока ни к чему, доит Наталья прямо на землю, да и какой подойник, ежели буренка то и дело дергается, поджимая к брюху то одну, то другую заднюю ногу, и тогда Наталья отстраняется, и долго гладит корову, и чешет ее за ушами, и снова терпеливо разминает тугие соски.
Из трех сосков начинает наконец-то сочиться что-то, похожее на молоко, из четвертого – и тут корова вновь начинает бешено вскидывать задом – давится какая-то творожная дрянь пополам с кровью. И Наталья, откидываясь, отирая вспотевший лоб, передыхает и вновь и вновь тянет пальцы к раненому соску, возится дотемна, и только почуяв, что сосок омягчел (измучены вконец и она и корова), подставляет страдалице ведро и выходит, едва не качаясь, из хлева.
– Мамо, а она не издохнет? – спрашивает Любава, подымая на мать невинные глаза.
– Молчи! – срывается Наталья. – Накличешь беды!
Девка достает щи. Иван, обихаживавший коней, деловито смывает руки под рукомоем, подходит к столу. Любава расставляет глиняные миски. Все, стоя, молятся, потом молча берутся за ложки.
– Забивать бы не пришлось! – по-взрослому, подражая Лутоне, говорит Иван.
– Раздою я ее! – устало возражает мать. – Скотина – она ни в чем не виноватая! Это мы грешны!
Этим летом владычный писец Станята-Леонтий передал Наталье серебряный тельник покойного Никиты, по которому и узналась мужева судьба. На погосте поставили поминальный крест. Наталья навсегда стала повязываться по-вдовьему в темный плат и такой же, старушечий, повойник. И в доме нынче за трапезою была вот такая, почти молитвенная, тишина.
Зайдя ночью к корове со свечой, Наталья увидела, что та плачет. Из больших влажных коровьих глаз словно бы и взаправду текли слезы. Вымя вздулось, и от каждого прикосновения к нему буренка вздрагивала. Наталья вновь и густо смазала вымя мазью, укоротила веревку, чтобы та не смогла вылизать себя языком…
Корове наутро стало хуже. Приходил Никифор, староста, предлагал забить. Но Наталья, сама не ведая почему, уперлась. Суеверно казалось ей: стоит выходить эту корову, и тогда отпадут все беды, напавшие на семейство. Поила отварами, ночей не спала. Корова, она и есть корова! К концу недели опухоль стала спадать, уже не так дергалась буренушка, когда Наталья сдаивала ее, по-прежнему на землю, хоть и больно было, терпела, лишь благодарно облизывала хозяйкино плечо и шею шершавым своим языком. Знал бы ратник, незадумчиво ткнувший животину копьем в пах, чего будет стоить выходить ее после того! Не ведал, да и не думал, поди! Трупы коров с распухшими животами там и тут валялись вдоль дорог, ожидая воронья и волков…
Когда наконец наступил перелом (и как-то враз наступил: Наталья, в очередную вступивши во хлев, услышала довольное чавканье, буренка впервые в охотку ела и, выев и вылизав целое ведро пойла, попросила еще), когда наступил перелом и дело пошло на поправку, Натальино сердце так прикипело к корове, что, казалось, и забить ее некак будет, когда придет срок.
Буренка стала прибавлять молоко и оказалась очень удоистой, даром, что не на траве живой, а на сене стоит! И уже не выливали псу, сами пили густое, пенистое, с желтизною, жирное молоко, и Наталья светлела, глядя, как дети дружно приникают к мискам с парною сытной вологой.
Из-за коровы, почитай, Наталья чуть было и не погибла.
Надо было собирать осенний корм, и она собирала корм, и успела отослать обоз в Москву, и уже не вставало нужды кем-то заменять погибшего данщика Никиту Федорова, владычный келарь и эконом молчаливо согласили на то, что в волостке данщиком стала Никитина вдова. Сын-отрок уже подрастал, там, глядишь, и вослед батьки пойдет!
В Островое Наталья выбиралась несколько раз, последний – осенью, отвезя обозы. Минин посельский боле не пакостил. Впрочем, наезжали, приглядывались, да как раз о ту пору, как госпожа была во своем дворе. Уехали ни с чем. Мужики нудили Наталью: «Переезжай к нам!» Она улыбалась молча, отматывала головою. Сама не ведала порой, почто, прикипев ко вдовьим хоромам своим, где каждая спица, каждая слега, крюк напоминают ей Никиту, не может оторваться, уйти, стать сама себе госпожою, вместо того, чтобы продолжать Никитину тяжкую работу, заместо мужа объезжая волостку и «вымучивая» из упрямых мужиков митрополичий корм.