«Пост!» – горько усмехнулся в душе Елферий, но не сказал ничего.
– «Пакы помянем Исаия пророка, глаголюща… – монотонно читал писец, – брат брата хотяще снести завистию и друг друга, крест целующе и пакы преступающе…»
«Вот-вот, брат брата! И сейчас спорим!» – думал Елферий, кивая писцу.
– Ну, все так. А теперь (встали в глазах ревущие мужики на поле), теперь… как все ж таки… одолели!
Мало не задумался писец:
– «Главами покивающе… Господь посла милость свою вскоре… отврати… милуя… призре… силою креста честного и помощью Святыя Софья, молитвами святыя владычицы нашея Богородицы… пособи бог князю Дмитрию и новгородцем…»
– Ну… хоть так, ин добро…
Может, и чувствовал, что тут не так написано, кто-то не назван еще, но так писали всегда и до него, у летописца сама рука вела, складывая привычные строки… Пусть так!
Выслушал еще раз летописца боярин, поднялся:
– Владыке покажи, да одобрит…
Глава 22
О смерти кузнеца Дмитра, убитого к исходу дня, когда новгородская рать прочно держала победу в своих руках и привезенного хоронить в Новгород, Олекса узнал на второй день по возвращении. Не слушая уговоров Домаши и матери, он встал, велел одеть себя, шатаясь от слабости, ведомый под руки, спустился с крыльца, молча ехал до церкви…
На трясущихся, подгибающихся ногах прошел сквозь расступившуюся толпу кузнецов, пришедших проводить своего старосту, стоял у гроба рядом с бившейся в рыданиях Митихой, потерянно глядя в еще более строгое, костистое, словно лик иконный, лицо кузнеца, и только смаргивал, когда набегающая не то от слабости, не то от горя слеза застилала взор и туманила чеканный лик покойного.
И ругались, и обманывали один другого, и гневались, бывало, дрались на разных концах Великого моста, когда город распадался на враждующие станы и два веча – от Софии и с Ярославова двора – вели своих сторонников друг на друга… А вот погиб, и горько, сиротливо без него Олексе!
Добрался домой он уже в полусознании и тотчас свалился в многодневном беспамятстве: начался жар. Не помнил, не узнавал ни жены склоненного лица, ни матери, отпаивавшей его травами, ни корелку-знахарку, привезенную старым Радьком, а когда встал наконец на ноги, увидел серебряные пряди у себя в бороде и в поредевших, потерявших блеск волосах.
Здоровье возвращалось туго, но дела не ждали. Слегла мать. Радько тоже сильно прихварывал. Приходилось поворачиваться за всех. Торг шел плохо из-за розмирья с немцами. На зимний путь почти не было ганзейских товаров. Чтобы дело не стояло, Олекса послал Нездилу в Великий Устюг, Станяту на Ладогу к корелам. Сам он построжел, стал больше походить на брата, с которым теперь состоял в деле. Как в воду глядел Тимофей, когда советовал копить серебро!
Оленица родила в срок мальчика. Олекса с Домашей стояли в восприемниках. Передавая крестника матери, Олекса невесело усмехнулся:
– Расти! Теперь не оставлю. Вырастет, к делу приучим. Там и приказчиком сделаю, если доживу только…
Жила Оленица уже не одна, к ней в амбар перебрались Ховра и Мотя.
Девки наперебой возились с маленьким Микиткой – сына назвали по отцу, пеленали его, качали, носили по избе.
Оленица как-то вся притихла, мягко, сосредоточенно улыбалась ребенку, берегла от остуды и сглаза. Один сын у матери, и других больше не будет!
Даже не сердилась, когда говорили: найдешь нового мужика. Лучше ее Микиты не будет, а хуже – самой не надо. Проживу. Работаю за троих, не гонят. А сын подрастет и вовсе полегчает!
Изменилась и Домаша, жестче покрикивала на девок, строже – на детей, увереннее вступала в торговые дела. Чуял Олекса, что не страшно теперь на нее и хозяйство оставить, ежели что. За эту зиму как-то вдруг повзрослела Домаша, стало видно, что уже не прежняя девочка, резче обозначился второй подбородок, а меж бровей, когда гневалась, залегала прямая суровая складка.
Как-то утром, сидя перед зеркалом – Олекса еще лежал в постели, обмолвилась:
– Пора выделить Станятку, обещал ему!
Олекса смотрел сбоку, как жена вдевает серьги: его подарок! Вспомнил, усмехнулся и, с новым удивлением разглядывая ее отяжелевшее лицо (на мать стала походить, на Завидиху!) и твердо сведенные губы, ответил осторожно:
– Нужен он мне. И дела сейчас неважные пошли. Как выделишь?
– Долго ждет мужик. И перевенчай!
– От Любавы избавиться хочешь? Я думал, вы помирились давно!
– Мне с дворовой девкой мириться нечего!
И хотел рассмеяться, как прежде, Олекса, свести на шутку, да глянул и почувствовал вдруг, что стала она хозяйкой, госпожой в доме и уже не отступит от своего. Вздохнул, припомнил ночи с Любавой, весенние, жаркие, далекие… Вздохнув, вымолвил:
– Будь по-твоему.
Весной, в неделю всех святых, немецкая рать подступила под Плесков.
Повторялось в обратном порядке то, что было и при Олександре. Но в Плескове теперь сидел не изменник Твердило Иванкович, а энергичный Довмонт, и немецкая рать, потеряв много убитыми и ранеными, без толку десять дней простояла под городом.
Новгородцы, как только получили известие, тотчас отрядили помочь. Во главе рати решено было поставить князя Юрия – по молчаливому уговору: со дня на день ждали Ярослава, и в этот раз никому не хотелось кидать лишнего полена в огонь. Да и сам Юрий потишел. Получив руководство, он торопился исполнить все как можно лучше, заглаживая свой раковорский позор. Конная рать шла без остановок, пешцы двигались в насадах по Шелони и появились в Плескове совершенно неожиданно. Немцы, не ждавшие скорой и столь решительной помощи, в панике отступили за Великую; в тот же день они прислали послов на лодках через реку с предложением мира «на всей воле новгородской».
После пасхи Олекса посетил Станяту на новоселье. Снял шапку, оглядел горницу, в которой явно еще не хватало утвари, отметил, усмехнувшись, как бегает Любава, независимо подымая нос.
– Ну как, купец? Идут дела?
Станята замялся. На розничной торговле от немцев, чем он думал прежде заняться, нынче, с розмирьем, было не прожить. Он перебивался то тем, то другим, проедал отложенное на черный день и уже подумывал, втайне от Любавы, вновь наняться к кому ни то.
Усевшись, Олекса кивнул Любаве.
– Ты выйди!.. О делах твоих, Станька, сам знаю. Немецкого торгу не скоро ждать, может, на ту пасху или когда… До того ноги протянете с Любавой… А ты мне не чужой, сколько раз у смерти были вместе! Вот что: беру тебя в долю, как Нездила… Паевое считай, что внес, – после рассчитаешься, а теперь, пока суд да дело, пошлю тебя в Тверь, мне верный человек нужен, а Радько недужит. Сдюжишь? Тамо того… нужно ухо да глаз!