Эльза, похоже, меня поняла. Ее взгляд уперся в закрытую дверь.
— Полагаю, хорошо. Мы разговаривали по телефону пару недель назад.
— Я рада. Очень рада. Не думаю, — как часто я произносила эти слова, но всегда робко! — что речь заходила обо мне?
Такая конструкция предложения чрезвычайно удобна, правда? Можно обходиться без имен — на случай, если кто-то подслушивает под дверью.
— Нет, Лиззи, мне очень жаль. — Я кивнула. — У меня создалось впечатление, что даже упоминание о тебе причиняет ей сильную боль.
— Белл не спрашивала, — сказала я. — А сама я ничего не хочу говорить, пока она не спросит.
Я слышала, что Белл возвращается, слышала, как она остановилась у двери, прежде чем взяться за ручку. Она может подслушивать. Мы с Эльзой умолкли и переглянулись, ожидая, пока войдет Белл, охваченные страхом, зная, что она стоит по ту сторону двери, надеясь услышать тайны, не предназначенные для ее ушей.
20
Когда мы вернулись ко мне, в доме звонил телефон. Это было три дня назад, но кажется, что прошла вечность. Вдова, которую любил мой отец, но на которой не женился, не желая лишать меня наследства, позвонила, чтобы сообщить о его болезни; с ним случился удар. Белл вела себя странно. После возвращения от Эльзы она была тиха и задумчива. Услышав, что мой отец болен и я немедленно еду к нему в больницу в Уортинг, она спросила:
— Он умрет?
— Наверное.
— Я тут останусь одна, — сказала она. — Буду одна в доме. Не знаю, справлюсь ли.
— У тебя будут коты, — ответила я.
Я остановилась в доме отца, в поселке, где средний возраст жителей, как говорят, приближается к семидесяти. Я уже привыкла к этому, потому что каждый год приезжаю сюда на неделю, но в прошлом старалась выбирать время, когда проводится Арундельский фестиваль или в Чичестер приезжает хороший театр, чтобы мне было чем заняться. А однажды, четырнадцать лет назад, когда отец только купил дом, я провела тут целый месяц, захватив с собой пишущую машинку, — пыталась писать, пыталась казаться нормальной. Бедняга, он, наверное, думал, что должен заботиться обо мне на протяжении долгих лет, всю жизнь. Я не могла ему объяснить, что лишилась дома, друзей, что моя жизнь кончена, но сочинила достаточно убедительную версию для самой себя — нежелание жить в доме, где совершено убийство.
Почти все эти дни я провела в больнице у постели частично парализованного отца, который лежал с нелепо перекошенным лицом. Вне всякого сомнения, подобные чувства испытывает каждый, у кого умирает отец. Никогда раньше у меня не было такой глубокой депрессии, вплоть до физического недомогания. На меня навалилась неимоверная усталость, как у Белл после выхода из тюрьмы, и я много спала. Засыпала на стуле у постели отца, а вернувшись вечером в его дом, дремала в кресле у телевизора. А ночью я спала плохо. Лежала с раскалывающейся от боли головой и думала. Наблюдала, как из темноты проступают фигуры и тени — независимо от того, закрыты или открыты у меня глаза, я вижу мужчин и женщин, которых раньше не встречала, странные лица, подобные лицам незнакомцев, которых мы видим во сне. Мне всегда казалось, что одна из самых странных вещей на свете — это способность мозга придумывать людей для наших снов. Или они не придуманы? Может быть, мы их уже где-то видели, и их образ, словно фотография, запечатлелся у нас в сознании? Из толпы чужих лиц иногда выплывает лицо Козетты, а иногда Марка, но всегда по отдельности, разделенные множеством незнакомцев.
В ту ночь, четырнадцать лет назад, я быстро заснула — с облегчением. Но утром поняла, что если у Козетты, возможно, все хорошо, то у меня нет. Она сохранила Марка, но я потеряла Белл. Он был любовником Белл. Когда, спрашивала я себя, это было в последний раз? Когда Марк в последний раз занимался любовью с Белл? И вдруг поняла, когда. Той ночью, когда умерла Тетушка. Козетта умоляла Марка остаться, и я, святая наивность, направила его наверх, в комнату рядом со спальней Белл.
Другой ночью, после сцены в ресторане, когда они с Козеттой катались на машине — ехали, останавливались, снова ехали, выходили, чтобы прогуляться, сидели на скамейках в парке, — Марк ей все рассказал, был вынужден, потому что ничего другого ему не оставалось. Все выложил: план Белл и то, как он, сопротивляясь все больше и больше, пытался его осуществить. И Козетта его простила. Почему бы и нет? Трудно отказать в прощении человеку, любовь которого к тебе удержала от подлости. Но кто-то должен быть виноват. Не малодушный пылкий любовник, а козел отпущения. За эти долгие часы объяснений и оправданий Марк был обязан (ничего другого ему не оставалось) переложить вину на кого-то другого, убедить, что он лишь исполнитель, а стратегия и оригинальный замысел принадлежат не ему.
Не в привычках Козетты было посылать за кем-то, требовать объяснений. Она страдала, но молча. Козетта страдала, но у нее был Марк, который мог ослабить любые страдания, смягчить любой удар. Тогда я была невинна и не знала, что могла быть виновата в несчастьях Козетты. И даже чувствовала себя лишней в этом доме. Мне даже не приходило в голову, что Козетта может испытывать ко мне какие-либо чувства, кроме нежности, как у матери к ребенку, когда на первый план выходят ее собственные заботы. Я думала лишь о том, что при следующей встрече крепко обниму ее и прижму к себе.
На следующий день после полудня я встретила ее на лестнице. Лестница была такой большой, с таким огромным количеством ступенек по сравнению с размерами дома, что когда дом был полон жильцов, поднимаясь или спускаясь по лестнице, ты обязательно кого-нибудь встречал. Теперь нас осталось пятеро, а Белл, вернувшись домой посреди ночи, не выходила из своей комнаты. Эльза ушла на работу, и в доме стало тихо и спокойно. Я спускалась из кабинета, довольно поздно выполнив утреннюю норму, а Козетта поднималась к себе в спальню из гостиной. На ней был халат, зеленое японское кимоно с белыми цветами, а светлые блестящие волосы ниспадали на плечи. Лицо бледное и осунувшееся, со следами слез, но пролились они еще до сна.
Она прошла бы мимо меня, не проронив ни слова, даже не бросив укоризненного взгляда, который сам по себе предполагает возможность прощения. Я взяла ее под локоть. Вы должны понимать, что тогда я понятия не имела, что меня можно в чем-то обвинить. Если я в чем-то и виновата, то лишь в том, что вместе с остальными стала свидетелем вчерашней сцены. Козетта прошла бы мимо меня, даже не взглянув, но она устала, чувства ее истощились, а когда вы так близки, как были мы с ней, живете вместе, словно мать с дочерью, разве можно обойтись без приветствий, вопросов, знаков? Любовь, в отличие от «влюбленности», воспринимается как нечто само собой разумеющееся.
— Как ты, Козетта?
Она остановилась и посмотрела на меня. За ее головой висел ветвистый канделябр с бусинами из муранского стекла, который так ярко сиял той ночью, когда Эсмонд включил свет. Козетта стряхнула мою руку, брезгливо, словно пиявку. Она смотрела мне в глаза, но как-то вяло, без чувства, без внимания. Я бы даже сказала, безразлично — если такое определение можно использовать в отношении Козетты.