Твоя подельница Т.
Интересно, думаю я, кто же эта Т. в нашем «Кремле»? Личная помощница проректора или преподавательница гимнастики? А кто — уже на другом клочке бумаги — эта Л.? Она пишет с огромным количеством помарок, вычеркиваний и подчеркиваний, ее фломастер на грани издыхания (точнее, иссыхания) — чего ей надо от поэта со слегка атрофированным сердцем? Не эту ли Л., с ее наверняка умоляющим голосом, сейчас терпеливо выслушивает Баумгартен в нише телефона-автомата? Или М., или Н., или О., или П.?
Ральф, я не собираюсь просить у тебя прощения за прошлый вечер, по меньшей мере пока ты не объяснишь мне — и объяснишь убедительно, — что такого предосудительного или противоестественного в моем желании повидаться с тобою. Мне казалось, что если я, придя в гости, просто посижу в одной комнате с мужчиной, который не будет приставать ко мне, не станет лапать, даже не попытается соблазнить, с мужчиной, который мне нравится, с мужчиной, которого я глубоко уважаю, то, возможно, начну лучше разбираться в себе самой и в том, что является истинно важным. У меня создалось впечатление, будто ты обитаешь в царстве грез, а про саму себя нечто в том же роде я подозревала с детства. Да, я не захотела заняться с тобой любовью. Порой ты ведешь себя так, словно для тебя главное — прямо с порога раздеть девушку и не мешкая приступить к делу. Да, я больше никогда не приду к тебе без приглашения после десяти часов вечера. Я и в этот раз пришла только потому, что захотела поговорить по душам с человеком, с которым у меня нет никаких личных отношений, вот я и пришла к тебе; хотя буду до конца честной, какая-то часть меня хотела завязать с тобой личные отношения, какая — то часть меня хотела упасть в твои объятия тогда как другая категорически настаивала на том, что мне от тебя нужна дружба, и только дружба, дружеский совет, и только совет, и, разумеется, дистанцированность. Пожалуй, мне еще не хочется признаваться — даже самой себе, — что я на тебя запала. Но если это и так, я считаю, что ты обошелся со мной как дикарь, как безумец…
В нише Баумгартен вешает трубку, и в тот же миг я отрываюсь от посланий его поклонниц. Мы рассчитываемся с Евой, Баумгартен собирает со стола свои бумажки, и мы с ним (его подружке, сообщает он мне, предложено нынче ночью на него не рассчитывать) отправляемся в ближайший книжный магазин, где, как у нас уже заведено, не тот, так другой оставит пятерку и заберет пять продаваемых со скидкой книг из остатков тиража, которые почти наверняка так потом и не соберется прочесть. «Шиздою пьяны и поэзией», как восклицает мой наперсник, воспевая самое себя сзади, спереди, вверху, промежду и внизу.
Проходят еще две недели и еще шесть сеансов у психоаналитика, прежде чем я осмеливаюсь признаться доктору Клингеру (от которого по идее не должен ничего утаивать) в том, что чуть позже тем же вечером мы познакомились со старшеклассницей, которая торговалась с продавцом из — за книжки в мягкой обложке, понадобившейся ей по программе. (Баумгартен: Эмили или Шарлотта? Девица: Шарлотта. Баумгартен: «Вилетт» или «Джейн Эйр»? Девица: Про первую я даже не слышала. «Джейн Эйр».) Свеженькая, взращенная жестким миром улицы и все же немного напуганная, девица пошла с нами в однокомнатную квартиру Баумгартена и там, на его мексиканском домотканом ковре, посреди книжных стопок из сборников его поэзии, принялась позировать для нового эротического иллюстрированного журнала, распространяемого только на Западном побережье по хорошо продуманному желанию владельцев, супругов Шёнбрунн. Журнал — а мы готовим сейчас пилотный выпуск — будет носить название «Пизда».
— Супругам Шёнбрунн, — поясняет Баумгартен, — надоели экивоки.
Стройная рыжеватая блондинка в джинсах и отделанной бахромой кожаной курточке еще в книжном магазине сообщила нам, что не против попозировать обнаженной настоящему мастеру, поэтому на квартире Баумгартен вручил ей для вдохновения один из своих выпускаемых в Дании порнографических журналов.
— Ну как, Венди, тебе такое по силам? — самым серьезным тоном спрашивает он у школьницы, усевшейся на диван с журналом в одной руке и рожком мороженого «Баскин-Роббинс» в другой; будучи безупречным сценаристом, Баумгартен не удержался от того, чтобы купить ей мороженое по дороге. («Какое ты любишь, Венди? Давай говори, не стесняйся! Бери двойную порцию с карамельной крошкой, ни в чем себе не отказывай! А как насчет тебя, Дэйв? Тоже небось хочешь — с кусочками шоколада?»)
Прочистив горло, Венди захлопывает порнографический журнал, вгрызается в остатки рожка и, стараясь держаться как можно непринужденнее, отвечает:
— Нет, для меня это чуточку чересчур.
— А что не чересчур? Давай покажи нам на снимке, что тебе было бы в самый раз!
— Ну, не знаю. Наверное, что-нибудь типа «Плейбоя».
Действуя слаженно, как тандем нападающих, прорывающихся с мячом от центра к воротам сквозь глухую защиту, или как двое поденных рабочих, методично вбивающих в землю сваю поочередными ударами молотов (примерно так мы с Биргиттой разбойничали в континентальной Европе в период нашей конкисты), мы с Баумгартеном постепенно раздеваем девочку, провоцируем ее принимать все более и более рискованные позы, и вот она уже лежит на спине в трусиках бикини, в ботфортах и только… И это, говорит нам семнадцатилетняя ученица Школы имени Вашингтона Ирвинга, заглядывая снизу вверх в две пары глаз и легонько подрагивая всем телом, черта, за которую она не зайдет.
Что потом? Черта, значит, черта — это мы с Баумгартеном понимаем сразу же, не сговариваясь. Что я и подчеркиваю сейчас в разговоре с доктором Клингером, подчеркиваю наряду с тем фактом, что не было ни слез, ни насилия, да какое там! Ни один из нас до нее и пальцем не дотронулся.
— И когда же это произошло? — интересуется Клингер.
— Две недели назад.
Я встаю с кушетки и надеваю пальто.
И ухожу. Я не мог решиться на признание целых две недели и даже на сегодняшнем сеансе тянул с ним до конца часа. Следовательно, имею полное право уйти, умолчав (и этого я психоаналитику не скажу никогда), что так долго не рассказывал ему об этом инциденте вовсе не из страха перед осуждением за рецидив распущенности, а, скорее, из-за фотографии на его столе, маленького цветного фото дочери Клингера, девочки-подростка в выцветшем джинсовом комбинезоне и футболке школьного образца, фото, сделанного где-то на пляже и вставленного в трехстворчатую складную рамочку между снимками сыновей доктора.
И первым же летом по возвращении на Восточное побережье я познакомился с молодой женщиной, разительно отличающейся от всех этих утешителей, советчиков, искусителей и провокаторов (имевших на меня влияние, как выразился бы мой отец), в сторону которых накренилось мое онемевшее, асексуальное и практически мертвое тело с тех пор, как я зажил в одиночку, не ведая ни женщин, ни наслаждений, ни страстей.
Коллеги, супружеская пара, с которой я только что познакомился, пригласили меня провести с ними уик-энд на мысе Кейп-Код и там познакомили с Клэр Овингтон, их молодой соседкой, снявшей крошечное дощатое бунгало посреди зарослей шиповника возле самого пляжа Орлеане для себя и своего золотистого лабрадора. Дней через десять после того, как мы провели с ней целое утро в милых беседах на берегу (за эти десять дней я уже успел отправить Клэр болезненно любезное письмо из Нью-Йорка и обсудить ее в ходе нескольких вязких, как песок, сеансов с доктором Клингером), я по наитию возвращаюсь в Орлеане и поселяюсь в тамошней гостинице. Нежное сладострастие — вот что вопреки голосу разума привлекает меня в Клэр (как прельщало когда-то в Элен), и происходит со мной такое впервые больше чем за год, происходит мгновенно и бурно. Воротясь в Нью-Йорк после первого короткого визита, я только о ней и думал. Может быть, ко мне вернулись желание, доверие и отзывчивость? Да нет; еще нет. Всю неделю, прожитую в гостинице, я веду себя как маленький мальчик на уроке танцев, которому страшно, что у него вот-вот отнимут столь же крошечную партнершу. Что я ни делаю — дверь перед ней открываю или вилку в руку беру, мне почему-то позарез необходимо демонстрировать безупречные манеры. И все это — после письма, такого отважного, такого самоуверенного, такого остроумного! Почему я, идиот, послушался доктора Клингера? «Разумеется, поезжайте, вы в любом случае ничего не теряете!» А что потеряет он сам, если я тут отпраздную труса или слабака? Где, черт побери, его неизменно трезвый взгляд на вещи? Импотенция — это ведь вам не шутка! Это самая настоящая чума! Из-за нее люди кончают с собой! И ночью, на одиноком ложе, после еще одного целомудренного вечера с Клэр, я прекрасно понимаю, почему они так поступают. Утром, перед самым возвращением в Нью-Йорк, я прихожу к ней в бунгало на ранний завтрак и, поедая пирог с черникой, пытаюсь объясниться и принести извинения — и вместе с тем хоть как-то восстановить собственное достоинство. Иначе мне было бы никак не оправиться от понесенного позора, хотя зачем мне в дальнейшей жизни, замешенной на половом бессилии, может понадобиться восстановленное достоинство, тоже пока не ясно.